Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 12 из 72

Так Державин написал в своих «Записках».

Первый и последний олимпиец русской литературы, поэт в двадцать семь лет сжег все, что написал за всю жизнь, и, как мы видим, относился к своему творчеству совсем не снисходительно. Никакой боли, никакой истерики, — «весьма хвалили». Для всех последующих поколений поэтов такой поступок был немыслим ни при каких обстоятельствах. Они предпочли бы смерть собственную смерти литературной. Если бы Лермонтов в двадцать семь лет сжег свои стихи — такого поэта не существовало бы в природе. (Он ведь тогда почти не публиковался.)

Рукописи — превосходно горят, ибо это, в конечном счете, всего-навсего бумага.

Сгорели тысячи свитков Александрийской библиотеки, и ни один из них — никогда — не будет — восстановлен. А в этой библиотеке были собраны сокровища человеческой мысли и культуры за много веков. Погибли почти все рукописи Феокрита, Каллимаха, Аполлония Родосского, Сафо, Алкея, Пиндара, Коринны (а она пять раз побеждала Пиндара на поэтических состязаниях). Затерялись пьесы Еврипида и Софокла.

Ушли в небытие романы Франсуа Вийона, множество пьес Лопе де Веги.

Были сожжены дневники Байрона. Затонули последние стихи Шелли. Не найдены дневники Пушкина. Двадцать стихотворений Лермонтова существуют только в немецком переводе. Потеряны дневники, письма и стихи Мицкевича. Была сожжена турками целая западнославянская литература. Была уничтожена монголами, а потом Петром I почти вся древнерусская и церковно-славянская литература.

Невозвратны десятилетние молчанья Гёте и Толстого. Запечатаны и частью потеряны французские романы Тургенева. Сожжены главы «Мертвых душ» Гоголя. Не найдены стихи и статьи Цветаевой. Уничтожены письма Маяковского и Горького. Сожжен семейный архив Блока. Уничтожены стихи и письма Мандельштама. Хлебников сжег сотни своих стихотворений и поэм.

Это — только известные имена. А сколько погибло безвестных художников. В нищете, в болезнях, в концентрационных лагерях, в моабитах.

Державин единственный из русских поэтов относился достаточно хладнокровно к своему творчеству. Он не принадлежал еще к тому типу художника, который появился в девятнадцатом веке и утвердился в искусстве.

Для Державина стихи были лишь составной частью его жизни и деятельности. Он в равной мере любил себя и за то, что он министр, и за то, что он написал оду «Бог».

Последующие поколения поэтов меньше увлекались деятельностью и больше — творчеством. Для них стало равноценным: дыхание и творение. Над ними в меньшей степени довлели ремесленные занятия, потому что им уже несравненно проще было всходить на пьедесталы технической оснащенности стиха, пьедесталы, построенные в муках Тредиаковским, Ломоносовым, Державиным. Но если Ломоносов и Тредиаковский были еще только теоретиками и риторами, то Державин был уже поэтом, соединяющим в своих стихах так называемую «форму» и «содержание». Он первый понял, что стихотворение — это такое же живое и трепетное существо природы, как человек, цветок, животное. Оно не просто написано, а — рождено, как все в природе, в муках и имеет равноценное право со всем живым — на жизнь, и, как все живое, его можно — убить, по непониманию, по рассеянности, из ненависти.

Стихи для Державина не были психологическим состоянием.

Они были досугом.

Он писал в предисловии к «Анакреонтическим песням»:

«Для забавы в молодости, в праздное время и, наконец, в угождение домашним писал я сии песни».

О службе Державин писал со всеми подробностями, с пафосом. Он писал о себе:

«Какие он оказал ревностные услуги в статской службе».

Но.

1788 год. Царствование Екатерины II.

Выписка из объяснений и записок Державина. Как всегда, он пишет о себе в третьем лице:

«…он был утеснен некоторыми вельможами, по клеветам их удален с губернаторства (в Тамбове) и отдан под суд Сената. Не оставалось другого средства, как прибегнуть к своему таланту. Вследствие чего он написал оду «Изображение Фелицы» (посвященную прелестям Екатерины). Государыня, прочетши оную, приказала на другой день пригласить автора к ужину и приказала приглашать его в эрмитаж и прочие домашние игры, как-то — на святки».

Он был освобожден из-под суда и стал статс-секретарем Екатерины.

1797 год. Царствование Павла I.

В первые же дни царствования Павел возненавидел Державина.





Выписка из «Записок» Державина:

«…Державин был в крайнем огорчении и, наконец, вздумал он без всякой помощи посторонней возвратить к себе благоволение монарха посредством своего таланта. Он написал оду на восшествие его на престол («Ода на новый 1797 год») и послал ее к императору. Она полюбилась и имела свой успех. Император позволил ему приехать во дворец и тогда же дал приказ впустить его в кавалерскую залу».

Державин стал государственным казначеем Павла.

1802 год. Царствование Александра I.

Опять неурядицы и ненависть министров. Державин пишет оду. Называется она «К царевичу Хлору». Посвящается прелестям Александра. Император назначает Державина министром юстиции.

Но сей фавор краток.

Восьмого октября 1803 года в 10 часов утра Державин был вызван в кабинет к Александру.

Министр ходил тяжелыми шагами по красному ковру и, машинально пересчитывая цветочки на ковре, исповедовался юному монарху. Поэт забрасывал мясистые руки за спину, сплетал и расплетал за спиной мясистые пальцы, теребил пальцами мочку левого уха (болело!), ухо совсем раскраснелось и горело. Державин перечислял все действия, все свои заслуги. Он разволновался, его брови, нарисованные, как у клоуна, летали вниз и вверх по мясистому морщинистому лбу. Державин знал: уже написан приказ об отставке. Ему было горько и тошно, и он отчитывал императора как провинившегося мальчишку. Вся эта мясистая махина ходила по красному ковру тяжелыми шагами.

Император тихонько пошевеливался за столом, поднимал на Державина глазки-васильки, пушистые ресницы, император стеснялся, как девушка, царь сидел в деревянной позе (или — стеклянной!), белые пальцы блуждали по столу, наманикюренные ногти отстукивали какой-то механический марш (по лакированному, как рояль, столу), государь вздыхал, чтобы как-то выразить соболезнование, покашливал.

Александр знал: эта аудиенция — уже область предания.

Шумели администраторы новой формации: Сперанский, Чарторижский, Новосильцев, Кочубей, Строганов.

Александр терпеливо и рассеянно слушал своего министра, сердце стучало. Предчувствие радостной разлуки. Царь и боялся творца-буйвола, и уважал его деспотическую честность, и мечтал поскорее избавиться от Державина — тирана правды.

Буйволы вымирали. Самодержавие превращалось в энергичную и элегантную политику. Дипломатия: интимные реформы, ласковые ловеласы — блестящие пустословы, ораторы Сената.

— Так в чем я виноват? — произнес Державин голосом палача.

Император боялся пространных объяснений. Деликатность: Александр улыбнулся изо всех сил, разрумянился и сказал:

— Ни в чем. Не виноват. Ты слишком ревностно служишь.

Державин остановился. Остановились и его брови. Министр юстиции побагровел; побледнел, как маска, матовая.

— Ах так, государь… Ах вот как! — прошептал Державин в бешенстве. — Раз так! — Державин задыхался, перебирал какие-то слова, шевеля толстыми губами, — успокоился, но, не глядя в глаза императору, машинально повторял: — Ах так! Ах вот как! — пересчитывая машинально бесцветные цветочки на красном (меховом, лисьем, что ли?) ковре.

Державин стоял с опущенным лицом. Переступил с ноги на ногу, тяжело. Потом произнес быстрым голосом:

— Раз так, по-другому я служить не могу. Не умею, не мальчик. Не представляю. Нет сил! Я служил слишком ревностно… Простите!

Повернулся, не раскланялся — каменный Командор; пошел к двери, схватил ручку, серебряную, ледяную, схватился за дверную ручку, как за рукоять шпаги, не повернулся, а повернул к Александру грозную голову, так уж получилось — вполоборота.

— Простите! — воскликнул Державин истерическим голосом и побежал из дворца по коридорам, туманным и мутным, где повсюду маячили и мерещились туманные и мутные фигурки человечков, побежал из дворца по всему дворцу в растрепанных, гремящих, как деревяшки, башмаках, — побыстрее! потому что! — заболели еще и зубы, челюсти сводили судороги!