Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 11 из 72



Сегодня еще не настоящая метель. Он шел, перевязав валенки веревкой (под коленками), чтобы не попадал снег. Сегодня он шел на последнюю улицу, к седьмому в эту ночь офицеру — к прапорщику князю Козловскому, поэту.

А месяц назад Державин стоял на карауле за головинским дворцом, на немецкой слободе. Там жила государыня. Жила — символически, потому что уже давно перебралась в Петербург, но у дворца выставляли охрану.

Его привели в будку. Он стоял с мушкетом и замерзал. Ни одному самому отпетому цареубийце не придет в голову в такую метель выходить из дому. Любой караульный ушел бы и спал. Но не Державин.

Он не спал уже несколько ночей, не спал и сейчас, грезил, замерзая.

Слышались музыкальные аккорды, мелодии полонезов или фанданго. Кивала императрица своим белым лицом с красными сочными губами. Кивали иностранные графы в малиновых чулках. Лакеи несли на серебряных подносах красную икру в серебряных соусницах, бутылки черного шампанского, цыплят копченых и ананасы. И все это — на паркете, составленном из квадратов желтого и красного льда под хрустальными колоколами люстр. Вот что происходило.

Ничего не происходило.

Дежурный офицер Текутьев запил, и его хватились только к утру, когда толпы больных людей громили ворота Кремля. Державин должен был стоять в карауле четыре часа, а простоял семь. Он не мог уйти: в Москве масса грабителей; или вдруг лазутчики прусского императора Фридриха с минуты на минуту похитят северную Семирамиду.

И все-таки он испугался. Изо всех сил он стал колотить по доскам караульной конуры нечувствительными руками и ногами. Будка рухнула. Часового ударило верхним бревном по голове, и он уже не выбрался из-под этого хлама.

Опоздавшая смена с трудом откопала его. Он упал грудью на обнаженное острие тесака (случайно сам воткнул рукоятью в снег), и только толстый тулуп спас поэта от смерти.

Слухи о преданности часового, преданности, безусловно легендарной в этом хаосе разгильдяйства, пьянства и панибратства, дошли до двора. За героизм Державина освободили от караулов и определили вестовым.

Сегодня он шел по пустырям к прапорщику князю Козловскому.

Закутанный в платки — огромная старуха или слепой, — он проверял тростью глубину снега, а потом делал следующий шаг. Слава богу, он хорошо ориентировался в окрестностях офицерских квартир. Никакой исполнительности: ни дворники, ни солдаты снега не разгребали. На Пресне бушевал белый океан.

Но сегодня случилась какая-то странная метель. Все было как в хорошую мартовскую ночь: луна и луна, звезды и звезды, небо и небо, — все по-мартовски. Хорошо ходилось и дышалось. Пустыня безмолвия, каменные миражи, а он — отшельник-пустынник с посохом мира шествует не с ордерами к офицерам, а с посохом счастья и византийскими пергаментами куда-то туда, где сначала синий мрак, а потом вдруг все вспыхнет Константинополем с минаретами и крестами, с девушками восточного происхождения, играющими на лютнях, арфах или цитpax. И вот во дворце он прочитает визирям свой перевод с немецкого «Ироида, или Письмо Вивлиды к Кавну»… и он очнулся от боли в лодыжке.

Державин отдернул ногу, огляделся.

Лаяли собаки. Полутьма.

У самого лица — большие кружева снега.

Лаяли собаки и бросались.

Они вылетали из тьмы, их не кормили и не пускали в дома, они стадами бродили по Москве, их стреляли и травили мышиным ядом, — бессмысленно, их было все больше и больше. Они подкарауливали одиноких путников на пустырях, набрасывались и сжирали.

Державин замечтался и не заметил, что подошел уже к дому Козловского и это из домашнего окна — рассеянный слабый свет. А в окне двое мужчин пили что-то из больших бокалов, и над ними висела люстра со свечами. Мужчины пили — во время чумы рекомендуется пить.



Собачья свора не боялась и света. Два пса уже вцепились в плечи, один рвал шапку, другой скакал перед самым лицом, пытаясь укусить в лицо.

Он выхватил тесак.

Собаки кувыркались в хлопьях снега, он — сам бросился на них.

Счастье снега и бешенства, — с расцарапанным лицом, в лохмотьях меха, с прокушенной кистью и голенью, — когда он опомнился, и все еще махал тесаком, собаки лаяли (где-то!) или (сколько-то!) в слабом свете снега (окна!) дергались, ползали и уползали, повизгивая и воя, и пятна крови чуть-чуть дымились, почему-то не красные, а мокрая метель почему-то прошла, а снег был осыпан собачьей шерстью.

В руке осталась лишь рукоятка от тесака, и руку сводила судорога, он отбросил рукоятку. Было больно. Но приказ отнести нужно.

В квадрате окна по-прежнему сидели двое, один держал трубку, она дымилась, второй так же держал большой бокал. Оба были без усов, с бакенбардами, в халатах.

Один был князь Ф. А. Козловский, самый безалаберный эрудит екатерининской эпохи, это его Екатерина посылала с письмом и со своим портретом к Вольтеру, это он написал комедию «Одолжавший любовник», это он через семь лет, храбрейший из офицеров екатерининского флота, герой Чесменской битвы, взлетел на воздух вместе с кораблем «Евстафий».

Второй был В. И. Майков, прославленный стихотворец.

Ни первый, ни второй не оставили в русской литературе никакого следа.

Но сейчас Державин благоговел перед стихами Козловского и ставил его даже выше Ломоносова, а Майков для вестового был вообще недосягаем.

Державин протянул поэтам приказ. Он боялся войти в этот изысканный аристократический дом, где хозяева пили за французским столиком черного дерева, и пили правильно: пунш из хрустальных бокалов с позолотой, чай из фарфоровых чашек, разрисованных китайскими цветами.

Державин протянул из-за двери только руку, чтобы не осветилось никак его мясистое расцарапанное лицо с бровями, нарисованными, как у клоуна, и в глазах у него заплясали голубые огоньки пунша, и в глазах у него потемнело от запаха колбас, копченых, свежих, немецких, они были подвешены к люстре, две дивные нежно-красные связки, и еще Державин смотрел из полутьмы как зачарованный на огромный, как мельничный жернов, швейцарский сыр, наполовину засунутый под кровать вместе с сиреневым дамским халатиком и лакированной дамской туфелькой нежнейшей величины. На сыре были нарисованы круги и виднелись следы от пуль: в свободное время сыр использовали как мишень.

Когда Державин протянул в комнату руку с приказом, а сам не вошел, постеснялся, и только доложил, как полагается, никто из двоих не шевельнулся, ибо Майков читал взволнованным голосом собственную трагедию с персонажами, заимствованными из комедий Вольтера, а Козловский слушал с горящими от волненья глазами и что-то время от времени восторженно восклицал.

Державин тоже заслушался и неожиданно для себя тоже что-то воскликнул.

Тогда Козловский повернул свою чернокудрую римскую голову к двери, не глядя и не видя вестового, трагик запнулся в недоумении, а князь сказал звонким мальчишеским голосом вестовому, за дверь, в коридор, как никому:

— Иди, солдатик, с богом, чего тебе попусту зевать? Ведь это — стихи, ведь ты во всем этом ни-че-го-шень-ки не смыслишь!

10

«Сие было в марте месяце 1770 года, когда уже начало открываться в Москве моровое поветрие. В Твери было удержал его некто из прежних приятелей, человек распутной жизни, но кое-как от него отделался, издержав все свои деньжонки. На дороге занял у едущего из Астрахани садового ученика с виноградными к двору лозами пятьдесят рублей и те в новгородском трактире проиграл. Остался у него только рубль один, крестовик, полученный им от матери, который он во все течение своей жизни берег. Подъезжая к Петербургу в 1770 году, как уже тогда моровое поветрие распространялось, нашел на Ижоре или на Тосне заставу карантинную, на которой должно было прожить две недели. Это показалось долго, да и жить за неимением денег было нечем, то и старался упросить карантинного начальника о скорейшем пропуске, доказывая, что он человек небогатый, платья у него никакого нет, которое бы окуривать и проветривать должно было. Но как был у него один сундук с бумагами, то и находили сундук препятствием. Он, чтобы избавиться от него, сжег при караульных со всем тем, что в нем было, и, преобратл бумаги в пепел, принес в жертву Плутону все, что он во всю молодость свою чрез двадцать почти лет намарал, как-то: переводы с немецкого языка и свои собственные сочинения в прозе и стихах. Хороши ли они были или дурны, того теперь сказать не можно. Но из близких его приятелей кто читал, весьма хвалили».