Страница 86 из 89
Торрезани был очень доволен. Он улыбался и перелистывал либретто.
— Так, так, так, так. Проклятие Измаилу. Что-то уж очень грозно. Из-за пустяков. Изменил родине? Почему «изменил»? Изменил тем, что спас от смерти любимую девушку? Разве это измена? Конечно, текст проклятия следовало несколько смягчить. Пусть это текст библейский. Что ж такого! То библия, а это оперное либретто. Текст этого проклятия — первое, против чего можно возразить. Но это деталь. И по ходу действия деталь, не особенно существенная.
«…Вдов. Бездетен. В тайных обществах не состоит. Товарищей среди политически неблагонадежных не имеет. В общении с подозрительными личностями не замечен».
Так, так, так, так. Великолепно! Великолепно! Достойнейший молодой человек. Примерного поведения.
Что там дальше? Навуходоносор приходит в себя и разбивает идолов. Как нельзя лучше! Безусловно правильное разрешение всех конфликтов и счастливый конец. А Абигаиль принимает яд и умирает. Прекрасно, прекрасно, прекрасно! Она — узурпатор царской власти и несет заслуженную кару. Собственно говоря, она заслуживала казни, публичной казни. И очень жаль, что не воспользовались этой возможностью хотя бы на сцене. Но и так хорошо!
«…Живет замкнуто. В кафе бывает редко. Преимущественно в „Леончино“ и в остерии на пиацца Сан Романо. Угрюм. Не общителен. Молчалив. Против властей и существующего строя никогда не высказывался».
Торрезани трясется от беззвучного смеха. Он не выпускал из рук либретто со вложенной туда запиской на голубоватой бумаге.
Торрезани давился от смеха. Он раскашлялся. Ах-ха-ха-ха! В самом деле? Никогда не высказывался? Никто не слышал, чтобы он высказывался против властей и существующего строя? Нет. Не высказывался. Никогда. Ни прежде. Ни теперь. Замечательно! По-похвально! Умно! Ну что же. Тем лучше. Тем лучше для него.
Торрезани откинулся на спинку кресла, закрыл глаза и задумался.
— Да, хорошо, что либретто у этого молодца в полном порядке. Абсолютно не к чему придраться. О, он гениальный композитор! Нет в этом никаких сомнений! Пусть пишет дальше. Было бы непростительно, было бы преступлением подрезать крылья такому гениальному дарованию. Во всяком случае, не я возьму на душу этот грех перед искусством.
Торрезани аплодировал. Он был в восторге. Он любил музыку и по-настоящему разбирался в ней. Он понимал в ней толк. Он умел слушать.
Шум в театре не смолкал. Аплодисменты и овации не прекращались.
— Преувеличенно, преувеличенно, — строго, начальническим тоном говорил генерал Горецкий. — Такой продолжительный шум в театре утомителен. И потом — эти слезы, эти рыдания… Все это в театре неуместно.
— Папа, замолчите, прошу вас, — сказала Эльза. — Перестаньте брюзжать. Возьмите конфету, вашу любимую. Засахаренный ананас. Дивно вкусно. — Она протянула отцу открытую коробку и показала щипчиками, какую конфету взять. — Вот, вот эту! И прошу вас, папа, аплодируйте, пожалуйста. На вас смотрят. И если вы не будете аплодировать, подумают, что вы не одобряете этой музыки. И тогда чересчур угодливые сложат губы бантиком или многозначительно подожмут их и тоже перестанут аплодировать. От этого ничего не изменится, уверяю вас. Но я не хочу, чтобы о моем отце были дурного мнения. Я сама перестану уважать вас, как ценителя музыки.
— Успокойся, детка, — сказал генерал. — Ты, как всегда, права. Мерси.
Он осторожно взял конфету. Потом, слегка вытянув руки, стал аплодировать. Он аплодировал, не торопясь и нехотя, похлопывая правой рукой по левой, которую держал неподвижно. Но Эльза не оставила его в покое.
— И, пожалуйста, папа, не протестуйте против тех, кто плачет. Пусть плачут. Я их понимаю. Я сама готова плакать. Хотя меня ни в какой мере не касаются эти истории, это рабство, эти цепи и так далее. Этот маленький композитор — варвар, чистейший варвар, и вместе с тем он немножечко волшебник. В его музыке скрыта страшная сила. Мне это нравится. И вам, пана, это тоже должно нравиться, я в этом уверена!
— Не спорю, — сказал генерал. — Музыка, без сомнения, хороша. Марш ассирийцев мне очень понравился. Несколько необычно, но хорошо.
— То-то же, — сказала Эльза лукаво. Она очень веселилась, так как была уверена, что генерал ничего не слышал. Он был все время занят делами.
— Это недопустимо, — говорил фон Ланцфельд, оглядывая партер. — Недопустимо! Публика не умеет себя держать. Подобная экзальтация может привести к эксцессам. А это было бы очень нежелательно, особенно в данный момент. Избави нас, боже, от эксцессов!
— Аминь, — ответил лейтенант граф Кайзерлинг.
— Этим овациям и крикам не будет конца, — недовольным тоном продолжал фон Ланцфельд. — Эта публика ни в чем не знает меры. Поверь моему опыту. Мне пришлось довольно много наблюдать здешних туземцев, именующих себя интеллигенцией. И, откровенно говоря, мне кажется, что для успокоения умов не мешало бы вызвать в театр наряд полиции.
— Обойдется и так, — сказал граф Кайзерлинг. — Кстати, обращаю твое внимание на то, что сам Торрезани здесь. Он, без сомнения, сумеет принять решительные меры, если найдет это целесообразным. Это его прямая обязанность.
— Его прямая обязанность — да, конечно. — Фон Ланцфельд горько усмехнулся. — Его прямая обязанность, — отчеканил он с явным презрением. — Посмотри на него. Аплодирует, как сумасшедший, и хохочет во все горло со своими подозрительными мальчишками. Скажи, пожалуйста, разве это допустимо, разве это прилично, чтобы начальник полиции появлялся в театре Ла Скала в обществе каких-то молодых, подозрительно смазливых мальчишек?
— А почему бы и нет? Они не обязаны быть уродами и внушать отвращение своим внешним видом. Это его сотрудники, его ученики.
— Боже правый! — с комическим ужасом воскликнул фон Ланцфельд. — Его ученики! Чему же он их учит?
Лейтенант граф Кайзерлинг пожал плечами и ничего не ответил. Он был озабочен. Анита Трабаттани так и не появилась.
— Удрала! — с досадой подумал Кайзерлинг. — Испугалась и удрала. Теперь ее не сыщешь. Придут за ней на квартиру, а там ее и след простыл! Осталась только ее семейка, куча кривляющихся обезьян. От них толку не добьешься. Немецкого языка они, конечно, не понимают, итальянского тоже не понимают, даже миланского наречия — и того не понимают. Изъясняются только на каком-то чертовском, не существующем в природе, им одним понятном жаргоне. — Кайзерлинг вздохнул. — Дикари, жалкие дикари! Но конечно патриоты. О, да! Вне всякого сомнения, патриоты. Patria, Patria! — это они понимают. Патриоты и вдобавок еще заговорщики! — Лейтенант раздраженно стукнул саблей об пол. Он был взбешен. — Хорошо, что патриотизм обезьян и подонков общества никому не страшен.
Оркестр настраивался перед последним действием. В театре было по-прежнему шумно и неспокойно. Спектакль продолжался.
Началось четвертое действие. Оно проходило в условиях на редкость благоприятных для восприятия вердиевской музыки. В зале царило особое настроение, взволнованное и приподнятое. Воздух казался душным и раскаленным, как перед грозой.
Четвертое действие проходило под несмолкаемые аплодисменты и щедро расточаемые возгласы одобрения. Музыка двух последних картин была принята всем театром заранее. Ее полюбили раньше, чем она прозвучала. Сюжет расшифровывали, как хотели. Навуходоносор, вчерашний враг-поработитель, понесший кару за свои злодеяния, был теперь тем, кто признал правоту и мощь народа, им порабощенного. Эта расшифровка была фантастической и наивной. Но фантастическое и наивное было как бы внешней оболочкой самого существа дела. Основой и сущностью переживаний оставалась по-прежнему музыка. Она была все та же — новая, смелая, стремительная. Она говорила о молодости, о возрождении, о мужестве, о победе. Финальный грандиозный гимн, объединивший в могучем хоре и пророка Захарию, и жрецов Ваала, и казавшегося непобедимым владыку Ассирии Навуходоносора, и старую женщину Анну, был гимном народа в честь величайшей святыни. А что было для народа святыней более великой, чем родина, ее слава, ее свобода?