Страница 69 из 87
— Да здравствует конституция! — грохотали они кулаками по депутатским пюпитрам. — Долой иезуитов!
Пока решался вопрос о составе делегации в Хофбург, толпа начала терять терпение. В охранявших сейм уланов полетели каменья. Один из них даже чиркнул по каске эрцгерцога Альбрехта, почему-то оказавшегося среди офицеров. Грянул залп. И хотя серьезных жертв не было, вид крови настолько разъярил венцев, что они кинулись к императорскому дворцу.
С безоружной толпой ничего не стоило справиться, если бы в Хофбурге нашелся хоть один государственный муж, который бы рискнул взять на себя малейшую ответственность. Но в куче наряженных в парадные мундиры генералов, государственных советников и камергеров, заполонившей коридоры и передние императорского дворца, такого смельчака не нашлось. За долгие годы правления Меттерних добился того, что отучил военных и гражданских чиновников от какой бы то ни было инициативы. Не получив указания свыше, каждый думал, что тот, кому положено, уже отдал необходимый приказ и остается лишь ждать, по возможности не теряя достоинства, дальнейшего разворота событий.
Меттерних прибыл в Хофбург, когда со звоном посыпались первые оконные стекла.
Натолкнувшись на вопрошающие взоры придворных, сверкавших золотом аксельбантов и эполет, и не понимая, что же собственно происходит, канцлер на секунду смешался.
— Что случилось, господа? — удивленно пролепетал он.
Ответом престарелому канцлеру был единодушный вопль:
— Долой! В отставку! Это он виноват! Это он довел нас до такого!..
Почувствовав себя козлом отпущения и заподозрив, что это санкционировано императором, хотя Фердинанд едва ли мог адекватно воспринимать обстановку, Меттерних окончательно потерял лицо и поспешил ретироваться. Пробормотав несколько жалких фраз насчет жертвы, последней жертвы, которую готов принести для спасения монархии, карлик попятился.
— Раз так, господа… — Он беспомощно развел руками и вдруг пропал, точно сквозь пол провалился.
Народ, который на улице уже требовал крови ненавистного министра, почему-то беспрепятственно пропустил хорошо знакомую всей Вене карету с гербом.
Так, без единого практически выстрела революция выиграла первый бой с апостолическим самодержавием. Оба лагеря, однако, пребывали в растерянности.
Во дворце по-прежнему не находилось никого, кто бы, пусть приблизительно, знал, что нужно делать. Брат императора эрцгерцог Людвиг совершенно растерялся без указаний или хотя бы противодействия вездесущего канцлера и готов был послушаться любого советчика.
Весь оставшийся и весь следующий день ушли на бесплодные пререкания с Францем-Антоном князем фон Коловрат-Либштейном, но так ничего путного и не возникло, кроме склоняемого во всех падежах ненавистного слова «Verfassung» — «Конституция».
Лишь пятнадцатого марта под давлением слухов — никто не взял на себя труд их проверить — о непрекращающихся волнениях семейный совет императорской фамилии составил следующее объявление:
«…Приняты необходимые меры для созыва депутатов всех провинциальных сословий с увеличенным числом представителей от бюргерского сословия и с соблюдением порядка, предусмотренного существующими провинциальными уложениями; этим депутатам будет предложено выработать общую государственную конституцию».
Ненавистное слово было не только названо, но и записано черным по белому, хотя неведомой казалась его дальнейшая судьба.
Семнадцатого император подписал рескрипт о создании ответственного министерства Коловрата — Фикельмона, куда вошли исключительно люди Меттерниха, его отжившие свой политический век креатуры.
— Было два упрямых глупца, — проворчал эрцгерцог Людвиг, — которые хоть уравновешивали друг друга, теперь остался один.
Ругаться было, конечно, легко, но ничего иного ни он, ни эрцгерцогиня София, торжествовавшая победу, предложить не сумели.
«Его величеству Фердинанду, императору Австрии
Ваше величество!
Я считаю себя обязанным сделать такой шаг, который подсказан мне моей совестью и в котором я искренне исповедуюсь перед Вашим величеством. Все свои чувства, мысли и решения… я сформулировал в одной фразе, одном девизе, который хочу оставить моему преемнику в качестве постоянного напоминания… А именно: сила — в праве! Я уступаю превосходящей силе, ведь она — сама владыка.
Мои личные пожелания те же, что и были: оставаться надежнейшей опорой святейшей личности Вашего величества, трона и империи… Позвольте же, Ваше величество, выразить эти чувства в качестве подтверждения моего совершеннейшего почтения в момент моей отставки.
Меттерних
13 марта 1848 года, Вена».
Три месяца отделяли письмо с новогодними прогнозами Фридриху-Вильгельму от этого письма Фердинанду. Как, в сущности, немного, но целая эпоха уместилась, целая жизнь.
37
Просветлели желтые воды Дуная, весеннее жидкое золото заиграло в волнах. И ветерок задул с реки, душистый, зовущий, душу переворачивающий ветерок. Легкий озноб. Головокружительное сияние неба.
Вот так, наверное, и пахнет свобода… Магнетически притягивает к себе река. Особенно в сумерках, когда меркнет растворенный в ней маслянистый свет.
В Париже отменили предполагавшийся аукцион и решили разыграть достояние Орлеанского дома в демократической лотерее.
Волнения в Варшаве, демонстрации на улицах Праги. Закопченный песчаник вечно хмурого Дрездена и тот расцвечен национальными флагами. Саксонский король распустил совет министров и даровал свободу печати. Даже Вену, имперскую Вену, треплет весенняя лихорадка.
Только в Пеште пока все спокойно. Густав Эмих откликнулся на бурные перемены в соседних странах, выставив у себя в книжной лавке портреты Кошута: форинт двадцать в большом формате и сорок крейцеров — в малом. Все литографии оттиснуты на прекрасной китайской бумаге.
Сам Лайош Кошут, правда, все еще в Пожони, где не утихают горячие дебаты в сословном сейме, что не мешает городу жить неторопливой размеренной жизнью. В часы дневного променада восторженная публика бросает в окна парламента алые тюльпаны, а по вечерам гулящие девицы из злачного Цукерманделя отлавливают господ депутатов где-нибудь у воды, нежно покачивающей привязанные к кнехтам суда.
Два пироскафа, зафрахтованные для отправки депутации в Вену, терпеливо ждут назначенного часа.
Появление Кошута на трибуне встретили рукоплесканием.
— Эльен! — неистовствовала галерка. — Виват!
Дамы, по примеру итальянок, полоскали трехцветными платочками.
— Как он хорош! — перебегал тревожный шепот. — И как болен…
— Он специально ест мел перед каждым выступлением, — шипели недруги, — чтобы выглядеть бледным.
И, как ни странно, многие верили, хотя никому еще не удалось согнать румянец способом столь бесполезным и даже смешным.
Отточенным жестом опытного оратора Кошут унял волнение галерки и, завладев вниманием, нарочито спокойно выбросил главный тезис.
— Я глубоко убежден, что подлинной причиной развала империи является правительственный режим. — Он обвел жарким лихорадочным взглядом передние скамьи, гипнотически подавляя самое мысль о каком бы то ни было возражении. — Противоестественные, — отчетливо акцентировал столь удачно подобранное слово, — правительственные режимы порой способны долго удерживаться у власти, поскольку, к сожалению, терпение народов велико. Однако некоторые политические системы, ведущие счет многим десятилетиям, настолько ослабли, что сохранять их было бы просто опасно. Они созрели для гибели, и эта гибель неотвратима! Я понимаю, что одряхлевший режим, так же как одряхлевший человек, — последовал красноречивый кивок на портрет императора, — цепляется за жизнь, ибо не может свыкнуться с мыслью о неизбежном конце.
По рядам депутатов, завороженных не столько смыслом, сколько страстностью речи, прокатился испуганный стон. Кошут явно намеревался идти дальше, чем этого желало лояльное большинство. Он вел себя как узурпатор. Но возразить, выкрикнуть слова протеста не решился никто. И, улавливая обостренными нервами общее настроение, оратор возвысил голос до последнего мыслимого предела.