Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 120 из 127

Он умирал мучительно, от рака предстательной железы, но ни одним словом не обмолвился в письмах о своей болезни. Дочь знала ему цену, знала, что он не просто учитель на пенсии, а необыкновенный, редкий, значительный человек. Дочь сказала о нем, что он был вроде той английской старушки, которая писала письма разным известным людям с советами по самым разным поводам. Ей никто не отвечал, и односельчане смеялись над ней. Но когда она умерла, на кладбище ее провожали все европейские монархи, американский президент, доктор Альберт Эйнштейн, Томас Манн и Хаксли, Пикассо и Чарли Чаплин. Мутовозов этим людям не писал, но те, кому он писал, никогда его не забудут.

Из Ярославля мы рванули в Кострому, в образцовый совхоз «Костромской», где стараниями моего друга Григория Андреевича, курирующего этот совхоз по линии Сельхозтехники, была приготовлена квартира. Григорий Андреевич, возлагал на этот визит большие надежды. Ему хочется снова повернуть меня к сельскому хозяйству, чтобы возник новый «Председатель».

В образцово-показательном совхозе осуществляется перевод сельскохозяйственного производства на фабричные рельсы. Высоко организованная кормовая база должна обеспечивать ежедневный прирост мяса от всего тысячного стада на определенную запланированную цифру. Рассчитано с математической точностью: столько-то килограммов сена, комбикорма, сенной муки, зеленой массы и т. п. — столько добавочных тонн говядины. Кроме того, в совхозе создана громадная птицеферма, где от каждой несушки намечено получать рекордное количество яиц в год. Григорий Андреевич обещал показать мне импортные машины, создающие бледно-зеленые цилиндрики прессованной сенной муки (кажется, это называется сенажом), мясо-молочное хозяйство, птицеферму с неистовыми несушками, поля и луга. Ничего из этого не вышло. От ужасных дождей раскисли дороги — ни пройти, ни проехать. Французский сенажный агрегат стал — сгорел мотор. Оказывается, хрупкая иностранная техника требует постоянного напряжения в сети для своей работы, а на перепады отвечает тем, что выходит из строя. Картофельное поле похоже на рисовое, так залито водой. Картошка только начинает цвести, и это в середине августа, нечего рассчитывать даже на скромный урожай. Травы и колосья полегли и так нагрузли водой, что смешно пытаться взять их косилками или комбайном. Хотели выгнать скот на пастбище, но тучные и тонконогие французские коровы «шароле» вязли в топком грунте и ломали ноги. Пришлось нескольких пристрелить, остальных с великим трудом загнали назад в хлев.

Собралось бюро обкома: что делать? Надои катастрофически падают, о нагуле веса и думать не приходится, хоть бы сохранить поголовье. Решили косить вручную. А где взять косарей? Настоящих мужиков в сельском хозяйстве почти не осталось, а механизаторы и руководство махать литовкой не умеют. Какую-то жалкую бригаду все-таки набрали. К своему неописуемому ужасу, сюда попал второй секретарь обкома, ловко махавший косой на приусадебном участке. Бригада эта напоминает тот скорбный отряд косцов, которых собрал Пашка Маркушев в «Председателе».

С яйцами тоже беда. При мне директор совхоза звонил в Ростов: почему не шлют ракушник, обещанный восемь месяцев назад. Курам не из чего строить яичную скорлупу. Ответ из Ростова был неутешительный: нет вагонов. Куры несутся полужидкими яйцами, которые нетранспортабельны, их раздают служащим, и совхоз обжирается омлетами.

Вечером в нудный, серый дождик из низких волглых туч ударила гроза. Такого я еще не видел. Обвальный ливень ворвался в редкие, тонкие нити вялого дождишки, вмиг превратив территорию совхоза в костромскую Венецию. Когда ливень ушел с затухающим шумом, в нашу дверь постучали. Оказалось, группа ленинградских студентов, присланных на уборку картофеля. На Григория Андреевича было жалко глядеть.

Вчера в гостях у меня был Мохаммед Маджуб, суданский поэт, некогда председатель суданского Союза писателей, что пригласил меня в 1967 году в Судан. Тогда он приезжал ко мне вместе с Абдаласи, молодым, молчаливым человеком с раздвоенным на кончике розовым носом. Я и не знал, что Абдаласи был коммунистом. Он исчез в кровавые дни переворота, когда к власти пришла реакционная военщина. По нашему телевизору показывали, как вели на расстрел однофамильца Маджуба — секретаря Суданской компартии. Он помнился мне большим, толстым, веселым, размашистым человеком, а на экране был худенький подросток. В нем не чувствовалось ни страха, ни растерянности, казалось, ему стыдно за людей, собирающихся его убить.

Я спросил о прозаике Абу-Бакре, сопровождавшем меня в поездке по стране. «Умер». — «Отчего? Он же молодой человек». — «Не знаю. Умер». Это было в стиле покойного прозаика, тот тоже не любил углубляться в подробности жизни. Бывало, спросишь его: «Что это за птица, Абу-Бакр?» — «Не знаю. Просто птица». — «А журналист-инвалид, который ездил в коляске?» — «О! Хорошо! Он женился, родил троих детей и попал под грузовик». — «Хадиджа?..» — спросил я с трепетом — мне очень нравилась эта молодая красивая писательница и деятельница обновляющегося Судана. «Пишет докторскую диссертацию. Литературу бросила. Общественную работу — тоже».





И дальше все шло в таком же духе: умер, пропал без вести, бежал, ушел в частную жизнь… Союз суданских писателей тоже умер, и Маджуб остался при своей малодоходной книжной торговле.

Перед расставанием он произнес прекрасную фразу: «Наступил час, когда все слова уже сказаны и остается только плакать». Я поцеловал Маджуба в его черное, как гуталин, лицо и, действительно, заплакал.

Ездил в Пафнутьев монастырь под Боровском, где томился мятежный протопоп Аввакум. Видел его келью — камеру, где нельзя распрямиться даже человеку малого роста. Как же гнулся и горбился здесь рослый протопоп! Но гнулся только хребтиной, душу ему даже не наклонили, ни здесь, ни в Пустозерске, откуда он шагнул в костер.

Неподалеку от монастыря кончили свою жизнь замученные голодом боярыни-сестры Морозова и Урусова. Они похоронены в Боровске, но могилы их не так давно снесли, когда обводили садиком новое здание райкома, а плиты увезли в Калугу.

Сильное впечатление произвел договор, заключенный каменщиками с монастырем. Они наращивали два яруса колокольни нарышкинского стиля. Это смесь обязательств с требованиями, первых намного больше, чем вторых, и сколько в них рабочей, цеховой чести, достоинства, уверенности в своих силах. Мастера брали за работу 110 рублей, но не сразу, а поэтапно. Они указали день окончания работ — 7 июля, а ежели не сдадут все в величайшем порядке, красоте и прочности, то платят монастырю 200 рублей. Оговаривается дотошно все: как и когда перевезут их рухлишко от Ивана Великого, а равно и рабочий инструмент в монастырь, какой материал им потребуется и в каком количестве, упоминаются, естественно, и два ведра вина перед началом работы. Зато, если потом будут замечены в употреблении зелия или хождении в город по непотребному делу, подлежат большому штрафу или вовсе увольнению. Вот, оказывается, каким был мастеровой народ и рабочая честь его! Душа плавилась, когда я параграф за параграфом читал этот удивительный документ. А подписаться смогли лишь четверо или пятеро, за остальных «руку приложил»… Без грамоты и науки, а как строили! Крепко пришлось постараться, чтобы лишить такой народ достоинства и умения.

Как разительно не похожи реалии римской истории на свое литературное отражение. До чего роскошно выглядят все события, последовавшие за мартовскими «Идами», хотя бы у Шекспира, и до чего нудно, нерешительно, томительно разворачивались они на самом деле. Бесстрашные патриоты-заговорщики, пылкий Антоний… На деле же — жалкий, рефлектирующий, все время плачущий Марк Юний Брут, неуверенный, колеблющийся, болезненно нерешительный Марк Антоний. Смелым и сильным человеком был Децим Брут, но литература оставила его в тени, а бесстрашному Кассию отвела второстепенное место. Поэзии нравились Марк Брут и Марк Антоний. Любопытно замечание историка Фереро, что Антоний был «типичный интеллигент». Допускаю, что пьянство и разврат не противоречат интеллигентности, но этот интеллигент пролил больше крови, чем Нерон, на счету которого всего сто сорок два человека, если верить Светонию. Впрочем, интеллигенты Древнего Рима лили кровь, как их потомки — чернила. Поэзия не помнила о крови, пролитой Марком Антонием, она помнила, что ради женщины он пожертвовал вселенной, и возвеличила вконец разложившегося сподвижника Юлия Цезаря, пышно-гнилостную фигуру уже начинавшегося распада.