Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 44 из 67

— Перестань.

— Перестану. Потому что ничего и нет. А задумался я о другом. Не хотелось об этом, ну да тебе расскажу, ты поймешь…

— А почему я должен пить? — доносился с противоположной стороны голос Зубарева. — Потому что все пьют? Ну и пусть пьют, а я не буду!..

— Понимаешь, мать у меня болеет. И никого у нее, кроме меня, нет, — продолжал Пономарев. — А что я ей дал? Только страдания. Тянула, растила, в люди старалась вывести. Умоляла: не ходи в летчики — пошел. А во время войны…

— Почему я не курю? — спрашивал Зубарев и сердито отвечал: — Да не хочу, и точка. Все курят? Ну и пусть курят. А я не буду!

— Эх! — печально взглянув на меня, вздохнул и поник Валентин. Однако, чувствуя потребность излить душу, тут же заговорил снова. — Понимаешь, — рассказывал он, — однажды мать получила по карточкам хлеб на два дня вперед. Отрезала по краюхе, остальное отложила. А я — тринадцать мне, дураку, было тогда! — с голодухи не удержался, и все без нее умолол. Приходит она с работы еле живая — ни крошки на столе. И в доме никаких продуктов больше нет. Ну, запричитала, замахнулась, а я…

— Сбежал, что ли?

— Хуже! — он махнул рукой. — От обиды да со злости рванул к реке — топиться. Как был одет, так и сиганул с берега в воду. Ладно, люди поблизости оказались. — Валентин усмехнулся, но усмешка была виноватой, жалкой. — Ну, привели мокренького — мать обомлела. А потом… Представляешь, никогда до этого пальцем не трогала, а тут всего батькиным ремнем исполосовала. И веришь — я ее после этого как-то сразу зауважал.

— Идиот! Весь ты тут, как на ладони. Стыдно теперь?

— Стыдно, — кивнул он и вдруг разозлился: — А, что тебе говорить! Тебе хорошо, ты один. Разобьешься — хрен с тобой, страдать никого не заставишь, и самому душой болеть не о ком. А мне? Куда я ее заберу? В нашу общагу?

— Во-во. Я же говорю — весь ты в том мальчишеском поступке. И тогда лишь о себе думал, и сейчас. Эгоист. Знаешь ведь — у меня два младших брата и сестра. Мне им тоже помочь надо.

— Ну, извини. Давай по такому поводу…

— Нет, хватит. Ты и так много выпил.

— Кто? Я? — Он пьяно засмеялся. — Ну и что? Завтра полетов нет.

За столом замолчали, он обернулся, обвел всех осоловелыми глазами и вдруг закричал:

— Николаша! Чего сидишь букой? Доставай-ка баян, выдай что-нибудь этакое, веселое! — И, выбив на столе дробь, как на полковом барабане, громко затянул: «Эх, Андрюша, нам ли жить в печали…»

— Не ори! — строго сказал Зубарев. — Зачем лишний шум? Дойдет до начальства — знаешь, какая будет реакция?

— Знаю, — захохотал Валентин, — цепная. А ты не дрожи. А то, смотрю, ты так же трусоват, как и Шатохин. Ах, ах, я пай-мальчик, и не думайте обо мне плохо. Брось! Главное — крепко держать штурвал. Если ты настоящий летчик, будь летчиком во всем.

Лева бросил на Вальку неприязненный взгляд. Однако Пономарев не заметил этого. В приливе хмельного дружелюбия он полез обниматься ко мне:

— Эх, Андрюха!

— Уймись! — отстранился я.

— Эх вы! Не понимаете вы меня, — с видом незаслуженно оскорбленного человека заговорил Пономарев, и в его голосе зазвучали хорошо различимые нотки жалости к самому себе. — Я, может, потому и смеюсь, чтобы не хныкать. И чтобы на других тоску не нагонять. А шутка — это шутка. На нее не обижаются…

Лицо его снова приняло выражение холодности и некоторой гордости, чего я в нем не любил. Все мы порой подкусывали друг друга и даже кичились своей нарочитой грубостью, но Валентин нередко терял чувство всякой меры.

До чего же мы все-таки разные! Давно живем в одинаковых условиях, делаем одно дело, читаем одни и те же книги, смотрим одни и те же фильмы, а все — разные.



Потому, наверно, по-разному и летаем.

* * *

Частенько не понимал я своих друзей.

Не понимал пока что и новой машины. Да и она не отвечала мне взаимопониманием. Хотя что с нее взять! «Молодая, — как сказал майор Филатов, — глупая».

Он по-прежнему возил нас на спарке. Получишь с утра один-два провозных, и лишь после этого поднимаешься в воздух самостоятельно. Если, конечно, позволяет погода.

Теперь, впрочем, такие вылеты назывались не провозными, а контрольными. Постепенно я все больше приноравливался к реактивному бомбардировщику, и вскоре комэск безо всякой предварительной проверки разрешил мне пойти в зону для отработки пилотажных фигур.

Чем притягателен полет? Пожалуй, прежде всего тем, что ты, человек, взмывая ввысь, уподобляешься птице. А еще тем, что в твоих руках вроде бы и не штурвал, а волшебный рычаг, которым можно запросто повернуть всю вселенную. Хочешь — качни ее вверх-вниз, хочешь — накрени влево или вправо, хочешь — ставь на дыбы или раскручивай вокруг себя и пускай волчком.

Одно плохо: там, в небесах, подчас начинает тяготить одиночество. И тогда так нужно отвести душу, перекинуться с кем-нибудь хотя бы единым словечком.

Раньше в таких случаях я заводил беседу со своей крылатой машиной. А вот с реактивной — не мог. Я уж ее и подружкой называл, и голубушкой — она в ответ лишь рычит. Так какая же тут, к чертям собачьим, беседа!

— У-у, змеюка, — посмеиваясь, говорил я. — Злопамятная. Все не можешь простить мне грубых посадок и резкого торможения. Ну ничего, никуда ты не денешься. Теперь мы с тобой связаны накрепко, и я тебя приручу.

От сердитого громоподобного рычания мне и в полете становилось не по себе, и после полета долго еще гудело в голове. Поэтому в тот день, когда комэск допустил меня к пилотажу на высоте, я перед стартом включил герметизацию кабины. И сразу оглушительный рев двигателей стал слабым, еле различимым, словно мой самолет из огнедышащего зверя превратился в ласкового мурлыку.

В тишине управлять машиной гораздо легче. Взлетев, я работал без напряжения и, кажется, совсем не думал о том, куда повернуть штурвал, какие обороты дать турбинам, какой и когда нажать тумблер. Все получалось вроде бы само собой. Могучий корабль жил моей волей, дышал моим дыханием, покорно отдавая мне свою неукротимую мощь.

Радовала и погода. Прокаленный морозом воздух был плотен, прозрачен и сух. Опираясь на него, серебристые плоскости легко несли меня вверх, и все шире открывалась взору разметнувшаяся подо мной земля. «Солдат, — спросили русского солдата, — а велика ли земля, которую ты охраняешь?»

«Солнце взойдет — там начало, — ответил русский солдат. — Солнце зайдет — там край».

Я тоже солдат. Я — солдат русского неба. Советской авиации — рядовой. Вон она какая, та земля, которую мне доверено охранять. Даже отсюда, с огромной высоты, всю ее не окинуть взглядом. Чье сердце не вздрогнет, чья душа не замрет при виде этой богатырской земли!

И крылатой машине передалось мое настроение. Она заговорила со мной. Заговорила сама.

«Что с тобой? — спросила она. — Тебя сегодня не узнать».

«Мне хочется петь, — сказал я. — Давай споем вместе. И поднимись выше. Как можно выше». И она меня поняла. И запела.

«Ты — мой командир. Повелевай, и я исполню любое твое приказание. Круче вверх? Пожалуйста. Кругами? Согласна. Это же ни с чем не сравнимое удовольствие — пилотаж. Где еще испытаешь подобное? Разве что во сне. А здесь — наяву…»

Несмотря на бесконечную пустоту, в небе было уютно. Я любовался тончайшими оттенками пронизанной солнцем голубизны. Я как стук собственного сердца чувствовал биение пламени в жерлах жаровых труб и как напряжение собственных мышц ощущал упругую силу рулей.

«О моя королева! Взгляни, какой перед нами сияющий голубизной паркет. Его мыли дожди, натирали своими боками мохнатые тучи, полировали веселые ветры. Это — для нас. Приглашаю тебя на тур виража!»

«Люблю танцевать. Обожаю галантных пилотов. Та-ра-ра-ра… Та-ра-ра-ра… Только разве это вираж? Это — вальс. А, понимаю, тебе нравятся более мужественные слова. Но будь учтив с дамой. Почему бы не совместить мужество с нежностью? Давай назовем этот танец так: вальс-вираж».