Страница 41 из 67
А Зубарев? Чтобы работать на станке, он взбирался на специально подставленный ящик. Снаряды вытачивал…
Правда, станок — это все-таки станок, техника. А мне, когда фашисты разграбили наш колхоз, земельку ковырять доводилось даже сохой. Орало, дьявол его возьми, орудие производства времен первобытнообщинного строя! Гожусь ли я после этого в реактивщики? Норовистой конягой править и то не так-то просто, а тут — вон какой зверь. Фыркнет — из стальных ноздрей и дым, и пламя. Змей-горыныч!..
Здесь, в эскадрилье, мне, по сути дела, не повезло. Надо же, аккурат перед тем, как сесть за штурвал этого чудища, я по прихоти судьбы вынужден был длительное время летать на допотопном биплане. Его и самолетом-то назвать язык не поворачивается. Задрипанный четырехкрылый шарабан, а не самолет. Ныне в авиации он все равно что в колхозе соха. Пожалуй, лишь в таком забытом богом медвежьем углу, как Крымда, этот поистине музейный экземпляр и сохранился. Словно нарочно, для контраста, чтобы нагляднее сопоставить одну эпоху воздухоплавания с другой. Только мне-то не сопоставлять — на собственном горбу разницу ощутить пришлось. Ну-ка попробуй пересядь с тихоходной небесной таратайки на реактивный громовержец!
— Я почему хорошо летаю? — спрашивал Филатов и сам же отвечал: — Прежде всего потому, что уже на многих типах машин летал. Опыт, стало быть, у меня, перенос навыков.
А какой перенос навыков у меня? На стареньком аэроплане — примитивный тарахтящий моторчик, здесь — двигатели реактивные. Сопла у них — кратеры вулканов. Да и моща! Там тяга — сто лошадиных сил, тут у каждой турбины — тысячи. Там в обшарпанной, открытой всем ветрам кабине — ручка да рычаг газа, тут под пуленепробиваемым прозрачным колпаком — настоящая лаборатория. Глянешь на приборы — глаза разбегаются, а мне показания бесчисленных стрелок надо уметь читать с полувзгляда.
«Дрессированные!» — сказал об этих чудо-птицах майор Филатов. Дескать, испытатели их на всех режимах проверили, и наше дело — садись да погоняй.
Так-то оно, может, и так, однако испытатели прошли — лишь тропинку наметили, а дорогу торить нам. И еще неизвестно, какие там, впереди, встретятся кочки да колдобины. Тем, кто пойдет следом, будет уже легче. А нынче не мешало бы иной раз и приостановиться, оглядеться да осмотреться не торопясь, прежде чем сделать очередной шаг.
Где там! О передышке можно было лишь мечтать. В Крымду прибыла еще одна большая группа новых бомбардировщиков, эскадрилья спешно перевооружалась, и майор Филатов целыми днями не вылезал из кабины спарки, стараясь побыстрее ввести в строй всех пилотов. Взлет, полет по кругу, посадка. Взлет, полет по кругу, посадка. И так — изо дня в день.
Двужильный наш комэск. А я устал. Устал от непривычной нагрузки. Устал от одуряющего грохота турбин. Устал от своих неудач, от собственных невеселых мыслей.
По утрам, в часы предполетных медицинских проверок, ко мне начал слишком уж внимательно присматриваться наш эскадрильский врач. Да хитренько так, чтобы я и не замечал. Замерит своей пукалкой кровяное давление, градусник под мышку сунет и начнет вокруг да около. Никаких изъянов в моем здоровье он не находил и, словно бы недовольный этим, ворчливо назидал:
— Предполетный режим надо соблюдать, молодой человек, режим! Пораньше ложитесь спать. Что?.. Знаю я вас. Небось допоздна за какой-нибудь трясогузкой ухлестываете.
— Что, уж и в кино сходить нельзя?
— Перед полетами — нельзя! Никаких отрицательных эмоций!
— А если комедия?
— Тем более! Все, что излишне возбуждает, летчику вредно. Летчик должен уметь отказываться от многого.
Я-то знал, что со мной происходит, да не сознался бы в том даже Шкатову. Из памяти у меня никак не выходила та злополучная посадка, когда при торможении лопнули покрышки колес. Уж больно противными были тогда скрежет, лязг и грохот стальных реборд по бетону посадочной полосы! Да еще искры летели — мог возникнуть пожар. С того случая, если честно признаться, поселился в моей душе страх: я опасался повторить такой, почти аварийный пробег после неудачного приземления. Но сказать вслух, что я чего-то там боюсь… Нет, у меня не поворачивался язык. Словом, я загонял болезнь внутрь, и она, как того и следовало ожидать, выходила боком: что ни посадка — новый ляп.
После очередного моего ляпа майор Филатов безнадежно махнул рукой: «Сила есть — ума не надо!» — да с тем и ушел, не простившись. Видать, пришел конец его терпению. Тут окончательно ухнули мои честолюбивые замыслы.
Несмотря на усталость, в гостиницу я теперь не спешил. Не хотелось видеть укоряющих глаз труженика Николы. Не согревало молчаливое сочувствие Левы, раздражали шуточки Валентина. И вообще, чего стоит мужчина-неудачник, достойный жалости! Может, не ждать, пока меня турнут, самому подать рапорт? Пусть переведут в истребительную авиацию — там летчик все-таки в самолете один, ему, пожалуй, полегче — не надо отвечать еще и за экипаж. Или, может, плюнуть на свое самолюбие и уйти совсем? В конце концов не все же могут быть летчиками… Надо смотреть правде в глаза!
В таком минорном настроении и застал меня у спарки капитан Зайцев.
— Переживаешь? — спросил он.
— Допустим, — насторожился я. — А что?
— Да ничего особенного. Поговорить надо.
Я с трудом сдержал себя, чтобы не сказать ему лишнего. Заведет сейчас во спасение. Нет, надо извиниться и сразу уйти.
— Чего надулся, как мышь на крупу? — улыбнулся замполит и как-то необидно укорил: — Ишь, кипяток! К нему с добром, а он на дыбы. Посмотрел бы сейчас на себя в зеркало — пылаешь.
— Да устал я, товарищ капитан, очень устал, — вырвалось у меня. — До того устал, что вот так плюнул бы на все и ушел куда глаза глядят. Не способен на реактивном летать, так чего уж тут пыжиться.
— Что я слышу? И от кого! Решил, значит, навострить лыжи?
— Да я же это… Не совсем… Не в прямом смысле.
— А я в прямом. Один уйдет, второй уйдет, третий… Всем трудно, все и уйдут, так, что ли? А летать кто будет? Кто будет служить в армии? Обстановка-то вон какая — не хуже меня знаешь.
Обстановка, что и говорить, была сложной. «Перекуем мечи на орала!» — громко звучал призыв советских людей, обращенный к народам всех континентов. Однако в заморских кузнях по-прежнему ковались мечи. В небе еще не успели развеяться тучи недавно отгремевшей войны, а горизонт уже затягивало новыми. Да какими! Эти огромные грибовидные облака, осыпающиеся смертоносным пеплом, были зловещими предвестниками невиданно страшной грозы. И находились человеконенавистники, которые торопили ее приход.
— Вот, смотри, — капитан Зайцев достал из кармана газету и, протягивая мне, хлопнул по ней ладонью: — Читай…
В глаза сразу бросились отчеркнутые красным карандашом строчки: ««Атомная бомба несет более легкую смерть!» — со змеиной улыбкой вещал в своем интервью газете «Пост Диспетч» отец холодной войны Джон Фостер Даллес».
А чуть ниже еще одно, тоже подчеркнутое красным карандашом, «заявление» подобного рода: «Дайте мне пятьсот стратегических бомбардировщиков, и я сокрушу коммунизм!» Это уже слова другого отца «холодной войны» — Дугласа Макартура.
В свое время Гитлер грозился завершить войну таким ударом, от которого «содрогнется все человечество». Того называли бесноватым, этих — бешеными. Таких, кроме как силой, ничем не образумишь. Сила нужна, реальная сила!
— Каждый самолет, каждый летчик у нас сейчас на учете, — продолжал замполит, — а ты…
Я молчал. А что скажешь, все правильно. Садясь в кабину реактивной машины, я всякий раз напрочь отстранялся от всего земного. Полет — каждый полет, а учебный в особенности — очень труден, и за штурвалом нельзя думать больше ни о чем, кроме как о пилотировании самолета. Все мысли, все чувства — работе, и только работе. Не ошибиться бы в показаниях приборов, не допустить бы аварии из-за собственной оплошности. Не зря говорят, что летчик, как и сапер, ошибается один раз. Вот я и заставлял себя забывать обо всем постороннем. Но заканчивался полет, заканчивалась летная смена, и жизнь снова несла все свои заботы и тревоги.