Страница 40 из 67
Поздравляя Зубарева с его первым самостоятельным полетом на реактивном корабле, я откровенно признался ему:
— Знаешь, Коля, завидую я тебе. Может, и нехорошее это чувство зависть, а вот — завидую.
— Чего же тут нехорошего? — просто отозвался он. — Я тоже завидую.
— Кому?
— О, многим. Покрышкину, например, Кожедубу…
— Славы хочешь? — вырвалось у меня. Сам того не заметив, я невзначай повторил слова, которые говорил ему Пономарев, и поспешил оправдаться: — Понимаешь, молоды мы еще равнять себя с такими людьми.
— Молоды? — переспросил Николай. — А Кожедуб? Кожедуб стал дважды Героем, когда ему не было еще и двадцати пяти…
Ну и друзья у меня, ну и ребята! Один вслух мечтает, как бы поскорее совершить подвиг, другой столь же открыто заявляет о том, что равняется на героев! А я? Разве я имею право быть в чем-то хуже их?
Только в том-то и беда, что я отставал. Вскоре следом за Зубаревым самостоятельно слетали и Пономарев, и даже Шатохин, а меня майор Филатов все еще возил на спарке, все учил. И если когда-то, особенно после выпуска из училища, я тоже мечтал о подвиге, то теперь стыдился об этом и вспоминать.
Посмотришь на Шатохина — не узнать. Чувствовалось, что он обрел уверенность в себе. Вспоминая свои недавние страхи и опасаясь подначек, Лева старался скрыть переполнявшую его радость, но все равно не мог сдержать счастливую улыбку. Его пышущее здоровьем лицо сияло, глаза светились безграничным дружелюбием.
Снова воспрянул духом и Валентин. Ощущение успеха всегда подхлестывало его, приподнимало, как на крыльях. Он ходил фертом и, казалось, готов был здесь же, на самолетной стоянке, пойти колесам.
— Николаша, — с усмешкой, тоном балованного любимца публики задирал он Зубарева. — Это правда, что ты читаешь все книги подряд в том порядке, в каком они расположены в библиотечном каталоге?
— Нет, в обратном, — обрезал Зубарев. Вот что дает ощущение собственной значимости.
А у меня на душе кошки скребли. Мне было неловко перед товарищами. Летал-то я хуже их, и поэтому чувствовал себя как бы неполноценным.
— Не унывай! — в приливе неуемного озорства Валентин дружески хлопнул меня по плечу. — Весь полет — это сплошная ошибка, и надо ее исправить — хорошо посадить самолет.
И сам засмеялся, довольный своей выдумкой.
Хорошо ему острить, а мне не до шуток. Он уже, можно сказать, настоящий пилот, а я до сих пор и рулить-то толком не научился. Иной раз при пробеге после приземления или при повороте так давану тормоза, что они визжат, точно их режут. Пронзительный визг перекрывает гудение двигателей, звучит как протяжный стон, как жалоба: «ыыы!.. ы-ы-ы!..» Тяжелый корабль дергается всем своим огромным телом и словно бы с болью орет: «Да за что же ты меня так терзаешь?!»
Рулежная дорожка узка. Того и гляди съедешь за кромку. Не застрять бы, как недавно Зубарев, в сугробе. Не оказаться бы на обочине…
А сам полет? Сегодня обычный полет требует такой подготовки, такого напряжения и такой отдачи, какие вчера еще нужны были разве что для рекорда.
Я вроде бы и не такой уж слабак, чтобы совсем ничего не соображать. Реактивный самолет в сравнении с винтомоторным куда лучше! Он не уклоняется в сторону при разбеге для взлета. Мощные двигатели быстро развивают достаточную тягу, и сразу же после отрыва от земли можно без выдерживания переходить в режим набора высоты. Поставишь машину чуть ли не на попа, она и полезла вверх, опираясь на струи ревущего пламени. Но скорость, скорость! Не успел глазом моргнуть — высота первого разворота. Еще раз моргнул — уже и облака под тобой. А посадка…
С посадкой у меня и не заладилось. Причем всерьез и надолго. Смущала слишком большая скорость спуска. Когда земля мчится на тебя как шальная, когда все внизу так и мелькает перед глазами, чертовски трудно быть хладнокровно-расчетливым и прицельно-точным. Однажды я так приложил спарку к бетонке, что она захрустела всеми своими металлическими суставами.
Сижу в кабине, чувствую — все тело у меня мгновенно покрылось горячей испариной, а переживать-то некогда: надо работать, держать направление, тормозить. Жму, жму на тормозные педали — где там! Колеса крутятся, крутятся — так мне и аэродрома не хватит. Ну, я и придавил посильнее. Вдруг слышу — бах, бах! — словно две мины на посадочной полосе взорвались, и из-под фюзеляжа — черный дым. В ноздри ударил острый, едкий запах жженой резины, раздался невыносимо противный лязг и скрежет. Что случилось? Пожар, что ли?
— Как сидишь? — не выдержав, рявкнул со своего инструкторского кресла майор Филатов. — Разул машину, шалопай! Куда смотришь?!
Тут только до меня дошло, в чем дело. Когда я слишком резко тормознул, на зажатых мертвой хваткой колесах лопнули и превратились в лохмотья покрышки колес. Тяжелый корабль бежал теперь на металлических ребордах, высекая из бетонированной полосы искры. Ладно еще, что произошло это во второй половине пробега, а то, пожалуй, не выдержали бы и реборды.
— Ну, братец, мне аварийщики не нужны, — вылезая из кабины, отрезал комэск.
При этом он так на меня глянул, что подо мной качнулась и завертелась земля. Ведь выгонит, медведь, выгонит из эскадрильи, попрет в легкомоторную авиацию, и не видать мне реактивной, как собственных ушей.
И Карпущенко не преминул съязвить:
— Мазила! Настоящий летчик — это знаешь кто? Художник! Он должен уметь, по крайней мере, к трем вещам подходить — к земле, к женщине и к буфетной стойке. А в тебе я что-то такой сноровки нигде не замечал. — И смотрел на меня, как на школьника. Хуже — как на закоренелого двоечника.
Колеса на спарке тут же поставили новые и о происшедшем мне не напоминали, да сам-то я забыть неприятный случай не мог. С тех пор и пошли у меня нелады с посадкой. Сделаю круг в небе для расчета перед приземлением, начинаю пологий спуск, все вроде бы идет честь по чести, и Филатов молчит в своем инструкторском кресле, а я уже жду окрика: «Как сидишь! Куда смотришь!..»
Как, как! Да словно и не в кабине самолета, а на остекленной веранде многоэтажного дома. Этот неистово гудящий и кренящийся дом надо вывести из головокружительного снижения с таким расчетом, чтобы над поверхностью аэродрома колеса шасси оказались на высоте одного метра. Лишь тогда, плавно подпуская машину к земле, можно думать о мягкой посадке. А что делать, если у меня то два, то полтора, то вообще черт его знает сколько!
От злости, от стыда и переживаний в моей никчемной башке — полный сумбур. Иногда мне и самому казалось, что никакой я не летчик, а действительно беспомощный и непонятливый мальчишка. Учат, учат, и все без толку. Мазила и есть.
Как раз в эти дни Карпущенко из-за плохой погоды вынужденно приземлился на аэродроме истребителей-перехватчиков. Там он со своим экипажем и заночевал. А когда возвратился, у него только и разговоров было, что о переучивании наших воздушных собратьев. К ним якобы пришли новые реактивные боевые самолеты, а спарка такой модификации не пришла. Так они, если верить Карпущенко, и без спарки обошлись — сразу начали летать на боевых машинах.
— Вот это летчики! — говорил он и при этом многозначительно посматривал в мою сторону. — А тут некоторые… А тут из-за некоторых…
Приходилось терпеливо молчать. Спорь не спорь, огрызайся не огрызайся, он во всем прав. Обстановка «холодной войны» заставляла не только истребителей, но и нас, бомберов, перевооружаться с винтовых самолетов на реактивные в предельно сжатые сроки. А я, выходит, не только сам отставал, но, занимая нашу единственную спарку, мешал и другим. Словом, куда ни кинь, — кругом виноват. Самолюбие мое жестоко страдало. Хоть плачь!
А подчас я чувствовал себя и вовсе случайным в авиации человеком, попавшим в реактивную эру чуть ли не из каменного века. Там, в далеком-далеком прошлом, я уныло понукал понурую клячонку, ходил за плугом, махал косой, вручную жал. На мизинце левой руки у меня до сих пор не сошел след от пореза серпом.
Эх, товарищ старший лейтенант Карпущенко, воевать-то я не воевал, а пахать пахал. Ничего, что рукояти плуга были выше плеч, я дотягивался. Надо было! Фронт и тыл были едины…