Страница 7 из 56
Увидел Елену Михайловну, и ноги от страха подкосились — не за себя, за маму. Ну, думаю, узнает она сейчас от учительницы о моей «преотличной» успеваемости и еще пуще расхворается.
А Елена Михайловна, видимо, сразу все заметила: и мою растерянность, и мамин настороженный взгляд.
И когда мама после взаимных приветствий дрогнувшим голосом спросила: «Мой-то... натворил чего-то?» — Елена Михайловна широко так заулыбалась и сказала с неподдельной искренностью (я прямо-таки оторопел):
— Что вы, Любовь Сергеевна! Наоборот! Все преподаватели говорят, что сын ваш лучше стал учиться. Представьте себе: ни одной двойки. Думаю, если поднатужится, и троек не будет. — Елена Михайловна помолчала. — А зашла я вас проведать... Андрей как-то говорил: мама прихворнула. Вот маленький гостинец вам...
Взяв с полу сумку, учительница вынула из нее небольшой пакет.
Мама вся порозовела, как яблоко, выглядывающее из пакета, и замахала рукой:
— Нет, нет! Для меня ваши слова дороже всяких гостинцев!..
Елена Михайловна собралась уходить, и мама настояла, чтобы я ее проводил.
Мы вышли на улицу оба смущенные. Молчала Елена Михайловна, молчал и я. Мне было так стыдно: лучше бы уж сквозь землю провалиться!
Заговорила первой учительница:
— Ты меня извини... Я никогда и никому неправду не говорила...
— Не подведу я вас, Елена Михайловна! — вырвалось у меня. — Ни за что!
И, забыв даже попрощаться, помчался сломя голову домой.
Вот она какая, наша Елена Михайловна!
6 марта, четверг.
Почти всю большую перемену Елена Михайловна проговорила с девчонками. Наши тараторки о чем-то с ней секретничали, а она, стоя у двери в класс, то чему-то улыбалась, кивая головой, то что-то негромко говорила, все время держась рукой за дверную скобу.
Я прохаживался по коридору из стороны в сторону, будто ничего не замечая, а сам все украдкой смотрел и смотрел на Елену Михайловну... Кто бы только знал, как мне хотелось постоять в это время рядом с ней! Ходил и завидовал Маше Гороховой — самой тихой девочке из нашего класса, которую Елена Михайловна обняла за плечо.
А когда минут за пять до звонка Елена Михайловна ушла в учительскую, а девчонки разбежались кто куда, я подошел к двери и с замиранием сердца провел ладонью по железной скобе. Скоба была еще совсем-совсем теплой, согретая маленькой, нежной рукой... ее рукой.
В тот же день.
Теперь расскажу, что было вчера вечером. Из школы я вернулся злой и голодный. И только присел за стол поесть, как в сенях — стук-стук!
Открываю дверь, а на пороге парень, длиннущий — вроде меня.
— Тебе кого?
А он мнется, переступает с ноги на ногу и молчит.
Смотрю, а парень чуть ли не босиком: на голых ногах рваные брезентовые ботинки. Это в марте-то!
— Есть хочешь? — спрашиваю без всяких церемоний.
Мотнул головой, а сам опять молчит. Хватаю его за рукав и волоку в прихожую.
— Раздевайся, — говорю, — и мой руки.
Стащил он с плеч мохристенький пиджачишко, а под ним — ну и ну! — дырявая майка без рукавов.
— И умыться можно? — спрашивает. — А то я... уж не помню, когда умывался.
— Валяй, — отвечаю и бросаюсь в комнату за полотенцем.
А когда вернулся в прихожую, смотрю, а мой парень руки о волосы вытирает — длинные и жесткие, как солома.
— Это ты что делаешь?
— А они у меня... вроде полотенца! — улыбается.
Прошли в комнату.
— Давай теперь знакомиться, — говорю. — Меня Андреем, а тебя как?
— Ванькой! — А сам на стол украдкой озирается. Догадался: голоден, видать, Иван, как самый последний бездомный кутенок.
— Садись, — киваю, — и безо всякого Якова ешь до завязочки!
Улыбается, а глаза синие такие — прямо по плошке.
Пока обедали, ни о чем не расспрашивал его. Пусть уминает за обе щеки. Ведь вон какой — кожа да кости: шея длинная, тонкая, лицо прямо-таки прозрачное, а на висках, будто паутина, голубые жилки.
Насытился, и улыбка на лице еще светлее, еще шире.
— Спасибочко! — говорит. — Как у мамки, на праздник повечерял! Право слово!
— А мамка-то есть? — спрашиваю.
— Была когда-то...
— Умерла?
— А бис ее знает! — Иван помолчал, на лбу собрались гармошкой морщины, совсем как у взрослого. — Все ничего жили — она на работе в конторе, бабка в хате возится... С Украины я, из-под Запорожья... А пришло извещение: убит под Берлином отец, ну, и мамка того... сорвалась с катушек. Через год двойняшек принесла от святого духа. Ребятишек в детдом отволокла, а сама опять пить да гулять. А потом и совсем укатила... в неизвестном направлении... с типом одним — директором какой-то базы.
Иван наклонил голову и осторожно колупнул ногтем большого пальца крышку стола — будто слегка прикоснулся к только что затянувшейся ране.
Я сказал первое, что пришло на ум:
— А не сходить ли тебе, Иван, в баню?
Он поднял на меня глаза и мгновение-другое смотрел, ничего как будто не понимая. А потом, краснея, проговорил, разводя руками:
— Я бы с радостью... да у меня ни копейки за душой и бельишка тоже... Как из колонии отпустили, я сразу сюда — к вам на стройку. Да в дороге беда случилась: обокрал меня урка — он вместе со мной из колонии вышел. Тоже хотел на стройку, да обманул, сука! Ну и пришлось мне свою новую робу загонять... не помирать же с голоду!
Я проворно вскочил и бросился к старому пузатому комоду (мама даже любит этого смешного уродца — он был куплен когда-то давным-давно бабушке в приданое!). Выдвигаю скрипучий ящик. Нет, не тот. Выдвигаю другой — кряхтит, как неподмазанная телега. Здесь мое белье. Выхватываю из ящика рубашку, трусы, носки... Попались на глаза лыжные штаны в заплатах — их тоже в кучу. Наскреб по карманам и рубль сорок мелочью.
— Валенки надевай пока мои, — говорю Ивану. — А там придумаем что-нибудь. И вот этот шубняк тоже. А свое барахло выброси... во дворе бани ящик для мусора стоит. Ясно?
Иван смеется.
— Ясно. Ты только заверни мне все это... в газету, что ли. Я уж после бани надену — и валенки и полушубок... А как ты думаешь, на работу я тут устроюсь?
— Устроишься. У нас тут люди нарасхват.
Иван опять смеется.
— А примут меня... такого?
— Вот чудак, конечно, примут!
Запихал я все «снаряжение» для Ивана в рюкзак, рассказал, как дойти до бани.
— А теперь дуй давай! — и шлепнул Ивана по плечу.
Иван вышел уже в сени, когда я кинулся вслед за ним:
— Стоп! — кричу. — А мыло и мочалку? Забыли!
Проводил, наконец, парня, перемыл посуду — и за уроки. А на душе как-то тревожно. А вдруг, думаю, мой Иван не вернется? В чем я тогда завтра в школу пойду? Гоню от себя эти противные мысли — ну, можно ли не верить в человека? — и еще ниже склоняюсь над учебником истории.
И не услышал, как мама после работы вернулась.
— Андрюша, — спрашивает, — что с тобой?
Я даже вздрогнул. Ну надо же! И в лицо-то еще не посмотрела, а сама догадывается о чем-то.
— Разве не видишь? — говорю. — Уроки учу.
— Вижу, — мама улыбается и больше ни о чем не спрашивает.
А мне уж и самому невтерпеж, так и тянет рассказать ей про Ивана. Не прошло, наверно, и пяти минут, как я решительно так поворачиваюсь вместе со стулом к маме и заявляю:
— Пожалуйста, только не перебивай!
Она выслушала меня и ничего не сказала. Лишь вздохнула.
Прошел час, а Иван все не возвращается. Решаю задачи, а сам нет-нет да на будильник посмотрю. Проходит еще полчаса. Тут уж окончательно не выдерживают мои нервы, и я вскакиваю и направляюсь к вешалке. Хватаю старенькую телогрейку, в которой вожусь по хозяйству, и вдруг слышу из кухни мамин голос:
— Андрей, ты куда?
— Да вот, понимаешь... хочу сходить Ивана встретить... может ведь и заплутаться.
— Ну, что ты! У нас дом приметный, найдет.
Я захожу нерешительно на кухню и, остановившись возле мамы, заглядываю ей в глаза — в добрые, карие глаза, всегда почему-то немного грустные.