Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 34 из 81

— Знаешь, знаешь…

— Тогда расскажи.

— Расскажи?

— Да, расскажи. И свою каску надень, чтоб по-правдашнему было.

— Гут, — согласился Фриц. Оглядевшись по сторонам, прямо на кепи надел свою каску и принял стойку «смирно»

Вытянулся и Валерик.

И жесткие слова этой присяги зазвучали. И в руинах отозвались черным хохотом войны. И осколками из прошлого рубанули Валеркин слух. И опять перед мальчиком немец, только босой и безликий. Та же каска и тот же мундир, только потертый изрядно. Да вот еще камни руин за спиной рисуют картину прошедшей войны:

— Я клянусь перед Господом Богом этой священной присягой, что буду безропотно подчиняться фюреру немецкого государства и народа Адольфу Гитлеру, верховному главнокомандующему вооруженными силами, и, как храбрый солдат, буду всегда готов пожертвовать своей жизнью во имя этой присяги! — закончил Фриц и каску снял.

— Здорово, — сказал Валерик, не признаваясь, как ему было тревожно. — Только зачем ты Адольфа Гитлера называл? Ты что, ему клялся?

— Алес Дойчланд…

— Вся Германия клялась Гитлеру? — усомнился Валерик. — Вся-вся?

Фриц кивнул.

— И антифашисты?

— Антифашисты? — переспросил он и по-немецки ответил: — Я не видел их там.

Атака

В День Победы и в День освобождения области от немцев, фронтовики надевали боевые награды: кто на костюмы, кто на пиджачки, а кто на армейскую форму, на этот случай сбереженную, и выходили на площадь. И становился город праздничным!

— Дядя Вася, как много вы наград навоевали! — замечает Валерик, осторожно касаясь пальцем иностранного креста на груди дяди Васи Суровикина. — Почти как у Пахомыча!

Суровикин Василий на сапогах своих хромовых бархоткой блеск наводит, поставив ногу на приступок крыльца:

— Дак наш же Пахомыч воевал в полковой разведке. А там или грудь в крестах, или голова в кустах! А я и в пехоте был, и связистом, и плацдарм на том берегу Днепра держал… А героя, как видишь, не дали!

— А немцев вы много убили?

— Что-то мне об этом говорить не хочется, парень… Тяжесть на душу ложится, когда они вспоминаются сами собой… У Фрица бы лучше спросил, сколько он наших людей загубил?

— Я спрашивал, а он говорит: «Ихь бин золдат!» И все.

— А ты спроси у него, сколько раз он в атаку ходил? Спроси-ка, спроси! Он не скажет тебе, сколько наших убил, но сколько в атаку ходил — обязательно скажет. Скажет! Потому, что гордится солдат тем, что в атаку ходил и остался в живых. А что в каждой атаке ему пережить приходилось, только он один знает, да еще Господь Бог… Когда разрешалось орать, я орал, что во мне было духу! Этим я из души своей страх выгонял! И другие орали! Но были такие атаки, когда мы шли в тихаря. Ночью ходили. Чтоб ни-ни! Ни шороха, ни звука. Или ползли по-пластунски! И в любом разе дойти, добежать, доползти до него надо было как можно быстрей, чтоб эта пытка скорей завершилась, да чтоб того немца увидеть и убить его первым! Успеть убить его первым, чтобы он не убил меня…

— И вы успевали, дядь Вася?

— Успевал, брат, как видишь… А кем твой Фриц воевал?

— Артиллеристом. А что?

— А то, что он просто за пушкой сидел и по нашему брату стрелял. Но знак «За атаку», пожалуй, имел. Они у них были четырех степеней, с числами 25, 50, 75 и 100. Цифры показывали, сколько дней в боях провел солдат. Вот он провел в боях дней тридцать, и дают ему знак «За атаку» со степенью «25».

— А в атаку когда вы бежали, кричали «ура»?



— Да поначалу кричишь «ура», а дыхалка сбивается когда, дак что попало кричишь. Для меня было главным, чтоб я голос свой слышал в общем крике. Раз я кричу и бегу, значит, я еще жив. Но в атаку мы больше ходили пешком. А бежать надо было у самых окопов, если, конечно, он к себе подпускал.

Суровикин поспешно достал папиросу, прикурил и несколько раз затянулся подряд, будто дымом табачным хотел отогнать подступившие к сердцу картины кровавой резни — рукопашного боя.

— После атаки, бывало, завидуешь тем, кого с «передка» в лазарет отправляют. «Эх, — думаешь, — мне бы, грешным делом, ранение легкое, чтобы в госпиталь угодить. Отоспаться чтоб, отдышаться хотя бы сколько деньков! Чтоб от этой войны отойти, будь она проклята! А что Господь тебя в живых оставил — как-то не думалось… А бывало, вернешься в окоп после госпиталя, и страх такой одолевает! Боишься убитым быть… А потом привыкаешь, отдаешь себя в руки судьбе… И так всю войну, когда ты на передке, живешь-существуешь на пределе… А сейчас удивляться приходится: Господи, как же я выжил и как уцелел!..

— Дядя Вася, а «передок» — это что?

— Это первая линия окопов, передовая. Перед нею полоса нейтральная, а дальше — немцы.

— А немцы тоже кричали «ура»?

— Да, вроде как тоже кричали. Да кто их там разберет. Они больше молчком надвигались… И всегда, сколько знаю, шли в атаку под градусом. Шнапс им давали. Тоже, наверно, от страха. Но русского штыка всегда боялись: рана от него заживает хреново… Немцам давали мощный стимулятор первитин от страха. Он и сон снимает… Я у них видел эти таблетки в стеклянных трубочках.

Разговор этот вспомнил Валерик однажды, когда Фриц из столовой вернулся, стебельком травинки в зубах ковыряя.

— Фриц, я вот только спрошу сейчас, а ты сразу: «Ихь бин золдат».

— Ихь бин дойче золдат, — уточняет Фриц и садится под стену.

— Ты в атаку ходил хоть раз?

— А… ди ангриф? Атака, — кивает головой Фриц и с достоинством бывалого солдата пальцем пишет на земле «75».

— Это столько раз ты в атаку ходил! Честно-пречестно?

— Ходил? Найн ходил! Фриц артиллерист!

— Я теперь знаю: у тебя был знак «За атаку», а на нем число 75.

Фриц кивает головой.

— А сколько раз тебя ранило?

Фриц показал пятерню растопыренных пальцев и глаза закрыл, прислонившись к стене. На всю жизнь он запомнил тот жуткий момент, когда ранен был первый раз! Ранен был русским штыком! А ведь тот русский солдат мог и убить Фрица Мюллера!

В сорок первом где-то под Минском уже, на опушке лесочка березового, когда солнце клонилось к закату и приготовился к ужину дивизион, как русские вышли из поля ржаного или пшеничного… Без выстрелов вышли, без криков. А на винтовках примкнуты штыки. Они шли убивать убежденно, уверенно, как заходит хозяин в собственный хлев к Рождеству кабана зарезать.

Лейтенант из кустов только вышел, на брюках ремень поправляя, как русский солдат вырос рядом и с выдохом, будто вилы вгонял в копну сена, всадил в него штык свой граненый. Упасть лейтенант не успел, как русский еще раз ударил штыком прямо в горло. И Фриц это видел! И видел, как жало штыка сквозь шею прошло и глянуло мельком наружу.

Это так испугало его: «Так близко! Так явственно, зримо действовал русский штыком. И как быстро и просто тот русский убил лейтенанта! Как быстро свершилось возмездие за детей и за тех девочек в галстуках красных! Грехи, значит, ходят за нами! Ходят за нами наши грехи! Подкарауливают и наповал убивают!»

Охваченный страхом, Фриц растерялся и винтовку не снял с предохранителя, как другой русский штык уже перед ним оказался! И, скорей машинально, чем сознавая, винтовкой успел отбить удар штыка, нацеленный в грудь! И штык раскаленной болью, разодрав мундир и рубаху, с хрустом вошел ему в бок и между ребер застыл на мгновение.

— Хак! — русский выдернул штык.

«О, Боже! Меня защити! Прости и помилуй!»

Безвольным кулем оседая и роняя винтовку, Фриц испугался безмерно, ожидая второго удара штыком. И, навзничь упав, сжался от боли и страха, сковавшего разум и лишившего действий.

Тот русский запомнился Фрицу: пот на красном лице и пилотка на самом затылке. Решимостью стиснуты губы и отвага — лихая отвага в глазах!

«Что за сила ее там держала, ту пилотку, на самом затылке? — загадкою неразрешенной всплывает тот явственный факт, навечно застрявший в сознании. — И по возрасту русский был мне ровесник, наверно. Не старше…»