Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 30 из 116

— Вам, гражданин, следовало поберечься бы, — осторожно посоветовал Лютов аптекарю, невольно умозрительно сличая бородку старика с портретным клинышком Свердлова.

— Да, да, спасибо! Я разрешение на эвакуацию имею, — обрадовался аптекарь сочувствию военного человека. — Не сегодня-завтра я отъеду… Извините, пожалуйста: мне предписан сто первый километр… По закону ЭНКЭВЭДЭ… Сынок мой там, — старик, промокнув глаза воротником халата, показал рукой куда-то за спину. — Без права переписки… Сами понимаете…

— Завтра, папаша, как бы не поздно было, — пожалел старика Лютов.

— Меня товар держит, — показал он на склянки и коробки. — За него могут строгий ответ спросить. Тогда не дождаться мне сына.

— Немец, он еще строже спросит, — постращал аптекаря Лютов и пошел своей дорогой.

Старик, словно боясь разлуки с добрым человеком, высунулся из оконца и, трясясь бородкой, покликал Лютова:

— Товарищ! Товарищ красный командир, слушайте сюда…

Лютов податливо оглянулся и воротился назад.

— Для вас, защитника родины, я бинта найду… А вместо йода порекомендую настоечку тополиных почек — тоже кровоостанавливающий медикамент.

Аптекарь вытянул из-под прилавочка потрепанный клеенчатый баул и, щелкнув блескучим замочком, раскрыл его и без тени жадности предложил:

— Берите, сколько вам угодно!

Лютов, не глянув на аптечное добро, зашагал прочь с торговой площади. Вослед, словно поклик на беду, прозвучали слова растерявшегося аптекаря:



— Товарищ, возьмите, что хотите. Товарищ! Уступлю без денег… Все для фронта, все для победы…

Лейтенант уходил от аптечного ларька с таким же дурным чувством, с каким он покинул и людскую очередь, бунтующую против «власти». Он все еще убеждал себя, что люди поносили не ту, большую, главную власть, власть советских вождей, а, конечно же, кляли местное начальство, которое не напекло в нужном количестве хлеба, не подвезло на черный день ни соли, ни сахара, ни муки, ни крупы. То самое начальство теперь грузилось на глазах покидаемых людей на грузовики и гужевые телеги со своими конторскими бумагами и причиндалами, домашним скарбом и перепуганными женами и чадами. Обязательная эвакуация предписывалась «сверху» прежде всего руководящим коммунистам, ибо они причислялись немцами к евреям, комиссарам и политрукам и уничтожались в первую очередь. Сначала грузились сейфы с «секретами», телефонные аппараты, пишущие машинки, чернильные приборы и склянки, конторские абажуры и настольные лампы, а также собственная мелочь — перины и подушки, самовары и кастрюльки, примуса и корзины с бельем… Люди набивались в кабины, усаживались на верхотуру нажитых сокровищ, и все это, под тайные знамения остающихся старух и стариков, отправлялось на спасительный восток… Однако на первых же километрах бездорожья начинали буксовать грузовики, хныкать капризная ребятня, и тогда летели с кузовов обиходная утварь, телефоны с обрывками проводов и тряпочные абажуры, теснились половчее домочадцы, облегченнее вздыхали и отцы-начальники — движение в тыл продолжалось…

Такие дорожно-канительные сценки Лютов наблюдал на всем пути отступления, находя каждый раз оправдательное объяснение этим трагичным и комичным картинкам, всех прощал, за все тревожился и приходил в ужас, когда представлял себе в таком виде всю отступающую Россию. Но сегодня, после его личной сшибки с «бунтующей» очередью и пархатым хитромудрым аптекарем, «красный политрук» представил себе совсем иную картину: какими злыми, очужелыми к родной власти, эти люди оставляются этой же властью под неметчиной, сдаются под иго другой власти, сдаются на всесветный позор и заклание.

Не желая пока возвращаться к пушке, к наводчику Донцову, к береговой линии окопов и траншей, где сморенные усталостью солдаты коротают, может быть, последний свой привал, комбат Лютов побрел к большаку (по нему проходила и главная улица города), по которому, как и вчера, и во все последние дни, накатно — то густо и спешно, то с передыхом — шли отступающие. Было совсем нетрудно отличить: кто отходил «по приказу», а кто, выйдя из окружения, пятился с надеждой и опаской: одно дело зацепиться в оборонительных цепях стрелков и «искупить» напастную вину; другое — не залететь бы с зачумленной радости в тыл, где с фронтовой отвагой действуют особисты и военные трибуналы, нарабатывая себе служебные продвижения, чины и награды. Но все из живых — и кто воевал, и кто судил — одинаково боялись беспощадных немцев и собственных законников. Но и сами «беспощадные немцы» боялись своего любимца-фюрера Гитлера, а наши военачальники и законники страшились вождя Сталина. Так уж «устраиваются» все войны, чтобы все боялись самой войны, а каждый страшился собственных вершителей людских судеб.

Лютов, как и все, тоже чего-то и кого-то боялся и с этим неразберишным чувством он вышел на дорогу. Переходить мост, однако, не решился. Остановясь на обочине, лейтенант приложил к глазам бинокль и посмотрел вдоль шоссе направо и налево. Чего и кого он высматривал в серых колоннах отступающих, он и сам не знал. Ему все еще мерещилось: где-то каким-то чудом, может, уцелел хоть один боец из его разгромленной роты, или вернется, наконец, артиллерийский шофер Микола Семуха.

С этих неотвязных дум сбило его другое «чудо». На церковной горе, со стороны фронта, за очередной колонной солдат показалось вдруг огромное стадо свиней. Во всю ширь большака длиннющей щетинистой лентой чудовищная масса животных сползала с горы к заминированному мосту и со скоростью солдатского шага тоже двигалась в сторону Тулы, на «укрепление», как шутили бойцы, глубоких тылов и высоких чинов… Лютов на отступном пути видывал эвакуировавшиеся стада и гурты всяких животных. Вспомнилось, как еще на Украине, с месяц назад, вместе со своей ротой провожал в тыл «золотой» табун племенных кобылиц. По шутейным подсчетам солдатских «знатоков», любой немецкий «гудерьян», да и сам Гитлер, за этот бы табун поставил на кон целую дивизию танков — так велика была цена этим красавицам! А тут вдруг свиньи — многотысячная поросячья армия. Она тоже имела ценность и требовала охраны и защиты. Вдоль обочин большака, по бокам щетинистой колонны, словно конвоиры, шли парни, лет по пятнадцати-шестнадцати. Усталые и не по-детски злые, они довольно строго держали строй и порядок своих невольников. Одеты парни в фэзэушные стеганые фуфайки, с молоткастыми картузиками на головах. За их спинами, на хлябких ремнях болтались длиннющие французские, времен прошлой войны, винтовки, а накресты патронных лент на груди придавали им бравый вид революционной матросни или тотальных ополченцев. Их «воинствующий» облик, правда, смазывался теми погоняльными дрынистыми палками, какими они орудовали при поддержании надлежащего хода необычного стада. На удивление, эта, всегда визгливая, ненасытно-прожорливая скотина вела себя на редкость послушно и безголосо, безропотно выдерживая походный порядок. Это свое удивление и хотел выразить Лютов одному из сопровождающих стадо парней.

— Откуда ж, паренек, это великое войско-то? — шутливо спросил комбат.

Тот вполне серьезно объяснил, что сами они, ребята, из истребительного батальона Тульского патронного завода и что выполняют боевое задание по эвакуации «Спецсвиноводтреста», который располагался неподалеку от узловой станции Горбачево. Туда из Тулы подкатили вагоны для погрузки скота.

— Налетели бомбардировщики, и свиней превратили в закуску, — хотел пошутить парень, но у него вдруг задрожали губы, и он договорил с душевным напряжением: — Вагоны тоже вдребезги… Пролилась и людская кровь — были там и красноармейцы и наши ребята из «истребительного». Мы четверых своих не нашли даже… Вот и спасаем, что осталось. Приказано, хоть пехом, хоть на себе, но доставить в обязательном порядке… А их вон — тыщи! Без пойла и харча далеко ли угонишь?

Парень в сердцах огрел дубиной горбатую от худобы свинью, сунувшуюся было хватить его за сапог, неумело выругался и побрел за своим «войском» дальше…

Эта неожиданная и печально-трогательная картина и случайный разговор с юным ополченцем не сняли гнета с души политрука. Напротив, он почувствовал себя в еще большей растерянности и не знал, что делать и куда идти. Без всякого смысла Лютов перешел большак и залюбовался дубами, о которых успел немного рассказать Донцов в разговорах о Плавске. Сколько веков этим дубам — трудно себе представить. Высоченные — каска свалится, если глянуть на их вершины. Они корявы, дуплисты, в три-четыре обхвата, стоят осанисто, в дремучей неприступности и величавости. Росли дубы большей частью в нижней половине бывшего княжеского парка, вне всякого порядка — кого где бог поставил. Было их, как сосчитать, десятка два-три. Но даже в такой малости в них виделась несметная атлантова силища, на которой, казалось, держался весь поднебесный мир. Лист на ветвях еще крепился прочно, и кроны представлялись великанными забуревшими тучами, которые не пробить ни грозой, ни бомбами. Под их заслоном у непылких костров спали вповалку изнуренные фронтом и отступными маршами солдаты. Под первым же крайним дубом Лютов насобирал горсть ядреных желудей и с каким-то суеверным загадом ссыпал в карман шинели. В нижней части парка стояла удивительная тишь, будто война тут еще не начиналась. Сквозь эту неземную тишину пробивался чуть слышимый рабочий шумок допотопной дизельной машины. На этот звук, через парк и побрел от нечего делать размечтавшийся Лютов.