Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 4 из 35



В комнату вошли вооруженные люди. С ними был Василек. Они увидели Валентина, который, сморщившись от боли, перевязывал носовым платком обожженную ладонь.

— Что здесь произошло? — строго спросил командир наряда противовоздушной обороны.

— Ровным счетом — ничего, — залебезил перед ним хозяин квартиры. — Маленькое веселое представление: факир укрощает огонь. Документики — пожалуйста, прошу вас, товарищ. — Он распахнул бумажник, быстрым и угодливым жестом заправского официанта поднес его командиру.

Валентин шагнул к «старику», здоровой рукой отстранил протянутый бумажник. Прямо глядя в глаза врагу, произнес, уже не сдерживая волнения и ненависти:

— Документы можно пока не показывать. Успеется. Предъявите прежде всего ракетницу. Да, да, не удивляйтесь. Вас это не спасет. Не валяйте дурака! Слышите?.. Ракетницу, из которой был подан сигнал фашистским бомбовозам… Она у вас потом свалилась с подоконника. Помощники ваши неуклюжие подвели. Перестарались. Ваша и их песенка спета, подлецы!

«Учитель» стал пятиться, ударился спиной о выступ камина, взвыл, как побитая собака.

— Руки вверх! Ни с места! — скомандовал командир наряда. — Приступить к обыску!

Глава 2

Дни разлук

По широкой каменной лестнице старинного мрачного дома на Фонтанке поднимались двое. Со ступени на ступень шли они медленно, тяжело, то и дело останавливались, отдыхали. Да иначе и нельзя было: мраморные ступени покрывал неровный, потемневший от времени слой льда. Прочная, давно не тронутая ледяная корка лежала и на резных, даже и сейчас красивых перилах. Но дело тут было не только в этом. Ленинградцы в ту суровую зиму выработали особую манеру ходьбы: человек делал все, чтобы сберечь каждую крупицу своей энергии, своих сил, истощенных лишениями и горестями блокады.

Стоял декабрь тысяча девятьсот сорок второго…

Далеко было тогда до штурма Берлина. Еще предстояло Советской Армии изумить мир Сталинградом и Курском. Еще суждено было нашему солдату много раз грудью закрывать фашистские доты на русских полях, содрогаться над огромными рвами, заваленными трупами советских людей. Он еще должен был беспощадно судить и карать фашистских палачей в Краснодаре, Харькове, Киеве.

Но и тогда, в сорок втором, мы мысленно видели нашего знаменосца над рейхстагом. Видели его и эти двое, что неторопливо поднимались по обледенелой лестнице ленинградского дома.

— Такова судьба, Федот Петрович, — вторично приходится мне встречать прусских завоевателей, — сказал тот из них, кто был выше ростом, строен, подтянут. С первого взгляда легко было приметить в нем особую военную закваску, которую человек обычно сохраняет десятки лет, доносит до глубокой старости. Она проглядывала сквозь солдатскую шинель, не пригнанную по фигуре. На открытом скуластом лице его обращали на себя внимание темные задумчивые глаза под нависшими, густыми, с проседью бровями и длинные седые «запорожские» усы, почти скрывавшие рот.

Он остановился на лестничной площадке. Прислонившись к простенку, перевел дыхание. Сморщился, торопливо прижал руку к сердцу, пытаясь унять его неровный, слишком поспешный бег.

Несколько мгновений помолчали.

— Такова судьба, мой друг. И пусть сердечко не шалит, пусть забудет о своих недугах. Не время теперь. Прапорщик артиллерии на русско-германском фронте, под Двиной стал, как видишь, командиром роты, защищающей Ленинград.



Человек с седыми усами произнес последние слова с гордостью и болью.

— Как же тебя угораздило, Михаил Дмитрич, из Варшавского университета на русско-германский фронт податься? Студент-лингвист — и вдруг в офицерах артиллерии!

Прежде чем ответить, Михаил Дмитриевич Мальцев окинул взглядом своего собеседника — коренастого, смуглолицего, на котором такая же простая солдатская шинель висела мешковато, совсем не шла к его сугубо штатской фигуре.

— Интересуетесь прошлым вверенного вам комроты, товарищ батальонный комиссар? — шутливо ответил он вопросом на вопрос. И, засмеявшись, одной рукой обнял Федота Петровича Силина за талию. Так, обнявшись, двинулись они в дальнейший путь.

— С какой стати — «вдруг»? — продолжал Михаил Дмитриевич. — А разве мог студент Мальцев, русский человек, усидеть в Варшаве, когда на его Родину, на любимый дом напал враг? К черту университет, к черту все науки, все, кроме одной — единственной — военного дела! Скорей — на краткосрочные офицерские курсы, а затем — получай артиллерийский дивизион и — марш! Марш! На фронт! Так ваш покорный слуга объявился в окопах у Двины. Тогда-то он и узнал звериные повадки оккупантов.

— Вот ты мне, бывалый воин, и скажи, коль скоро тебе давно и хорошо известен наш враг: долго ли протянется эта война, когда и где ей придет конец? А то ведь всякие пророки нынче объявились. Есть и такие, что совсем носы повесили — где, мол, устоять против такой силищи!

— Я — не пророк, Федот Петрович. Но одно говорю с первого дня войны и повторяю сейчас: трудно, ой, как трудно еще придется всем нам в этой войне! Но — вешать голову? Это нам-то, советским людям? Да никогда! Нет, Гитлер, русский народ уж коль раздразнишь, то поднимется он всем скопом да ударит по тебе со всей силищей. И быть тогда снова русским в Берлине! В это я верю, как в саму жизнь, всей душой русского человека и коммуниста. Верю — сбудутся вещие слова нашего предка: «Еще Россия не поднималась во весь исполинский рост свой, и горе ее неприятелям, если она когда-нибудь подымется». Помнишь, Федя?

— Как же можно не помнить? Более века назад сказал их Денис Давыдов, а звучат совсем современно. И сегодня, более, чем когда-либо, волнуют и окрыляют.

Мальцев и Силин достигли, наконец, пятого этажа. Здесь, в одной из густонаселенных квартир, типичных для старых ленинградских домов, жил профессор-лингвист Михаил Дмитриевич Мальцев.

Сколько раз приходили они вдвоем в эту большую комнату, разделенную перегородкой на две, полные тепла и уюта. Тепло и уют… Как недостает их сейчас в каждом доме осажденного Ленинграда. Они у ленинградцев только в воспоминаниях и мечтах. На полу и стенах видны следы перегородки; она пошла на дрова и очень быстро сгорела в железной печурке, которая — увы — не могла противостоять жестокому холоду, властно и надолго воцарившемуся в доме.

Кажутся сейчас очень далекими те, совсем ведь недавние вечера, когда входили они сюда после занятий в институте, два профессора, два давних друга, увлеченные общим любимым делом — изучением родного русского языка. Шумно сбрасывали с себя пальто в прихожей, вручали детям тяжелые портфели, связки книг. Тем временем заждавшаяся мужа Зоя Романовна Мальцева хлопотала над накрытым столом. Удваивая аппетит, позванивала посуда. Через морозные кружева окон в залитую мягким светом люстры столовую проникал приглушенный шум большого города — сирены автомобилей, звонки трамвая с ближнего моста над Фонтанкой, голоса детей, резвившихся на набережной…

И было так приятно, усевшись за ужин, вдруг на минуту замолчать, прислушаться…

Теперь же в комнате пустынно, тихо, холодно.

Мальцев и Силин лишь расстегнули крючки шинелей, распустили ремни портупей. Раздеваться они и не подумали. Это тоже стало обычным в ленинградских домах зимой сорок второго года — оставаться в чем был на улице — в пальто, шубе, шинели, ватнике. Так сберегались драгоценные крупицы тепла.

Федот Петрович положил на стол скудный паек, полученный в воинской части. Тяжело, со вздохом, сел. Кажется, можно было бы уже привыкнуть к нетопленым, покинутым людьми квартирам блокадного города. Да и у него самого такая же. А сколько насмотришься их всякий раз, когда приходится приезжать в Ленинград с линии фронта, т. е. из ближних пригородов. Но, видимо, есть обстоятельства, к которым никогда не привыкнуть.

Велико желание, чтобы эта неузнаваемая, неприветливая комната оказалась сновидением. Чтобы вышла из-за перегородки милая, гостеприимная Зоя Романовна, неся на блюде ароматный, только что из духовки, пирог. Чтобы взобралась на колени к гостю кудрявая, смышленая девчурка Иринка — самый младший член семьи Мальцевых. И пусть распахнется дверь и явится из школы Валентин — сын Михаила — его любовь и гордость, парень, пошедший в отца и ростом, и большими красивыми глазами, и кипучей энергией, и вечным избытком впечатлений, намерений еще что-то познать, чему-то еще отдать свою жажду труда и открытий в этом таком интересном, таком светлом и прекрасном мире.