Страница 75 из 95
С одним из отрядов держу связь. Нас разделяет линия фронта, но мы являемся одной частью. Если меня убьют или снаряд разобьет рацию — это будет очень плохо…
Проклятый кашель! Трудно дышать, внутри все обтянуло противной тягучей пленкой… Болит спина, мокрая шинель давит на плечи, очень холодно, мерзко, стужа будто вошла внутрь, растворилась в тебе, а лицо горит… Мы в этом болоте уже неделю. Траншея оползла, ноги мои в воде. Единственное сухое место — ниша в стенке, там, под козырьком из брезента, — рация и аккумуляторы.
Кажется, что не выдержу… Нельзя не выдержать. Моего помощника вчера отправили в госпиталь — воспаление легких. А утром — наступление. Закрепимся на новом рубеже, отряд за линией фронта уйдет дальше, и опять буду искать его позывные.
Включаю рацию. Работают оба контура — приемный и передаточный. Мужской голос передает зашифрованные сведения о перемещении огневых точек немцев на участке против нас. Записываю. В глаза будто насыпали песку. Прием окончен, передаю сводку командиру. Черт побери, неужели свалюсь? Грею руки, прижимая ладони к теплым радиолампам.
Наташа, Володя, где вы?
— Юра, живой?
Это голос командира. Не могу поднять голову. Малейшее движение — и будто кто льет за воротник мелко раздробленную холодную струю.
— Юра, выпей спирта…
Не хочу, ничего не хочу. Скорей бы рассвет и, может, — солнце…
— Юра, ты все-таки потерпи… подержись…
Шепот за спиной и — неожиданно — незнакомый молодой голос:
— Товарищ, разрешите проверить рацию?..
Кому это нужно — проверить рацию? Ко всем чертям, я радист, я отвечаю…
— Юра, это товарищ с радиозавода, из Сибири… Ты, кажется, жаловался на электролитики… Он может заменить их…
К чертям! Не троньте меня. Нестерпимая боль в боку. Я ни на что не жаловался. Электролитики отличные.
— Товарищ, мне некогда, — сердитый, петушистый молодой басок, — вы здесь не один на фронте. А мы за своей продукцией следим. Подвиньтесь, пожалуйста.
Отодвигаюсь. Фонарик командира освещает незнакомца. Небольшой скуластый паренек в гражданской одежде озабоченно наклонился над рацией. Тихонько засмеялся, бормотнул что-то, ласкающими пальцами бегло провел по обрамлению приемника, придвинул к себе и вдруг сказал:
— Ну, «Астра», как ты себя вела?
Что такое? Как он сказал?
Я пытаюсь приподняться и лишь плечом сгребаю мокрую землю со стены; командир взял под руки, помог.
— Юра, что с тобой?
— Товарищ, как вы сказали?.. «Астра»? — Я притронулся к его спине, паренек удивленно обернулся: — Почему вы сказали… «Астра»?..
— Как почему? — Он заморгал, потом догадливо, тихо присвистнул и засмеялся. — Ах, вот оно что… Ну да, здесь, на фронте, рация носит номер, марку, а у нас на заводе она — «Астра»… На разных заводах — свое отдельное название для каждой схемы… Из завода вышла и уже: РВ и — номер. Конечно, вы и не могли знать, да вам и не нужно…
Ты ошибаешься, мальчик! Мне очень нужно знать, что вы делаете в Сибири!
Всю войну прошел со своей рацией, никогда не подводила, сколько раз она меня спасала, а я не знал, что она — «Астра». Но я всегда ее любил. Какая чистота и строгость в ее линиях, как нежны ее розовые и голубые тона на обрамлении! Теплые лампы, в которых никогда не замирают трепетные веселые огоньки, греют мне руки… Как хорошо сделала Наташа, что взяла эти позывные — «Астра»! Значит, работаем мы с ней на одинаковых станциях…
…Мне ничего не надо. Я не болен. Рассветает. Скоро пойдем в атаку.
…Мы покинули топкую землю, и широкая фронтовая дорога приняла нас в свое стремительное русло. Колеса машины дробили косо падающее в лужи солнце, земля розово дымилась, ранние запахи весны наполняли и никак не могли наполнить высокое промытое небо.
Полонянки, русские девушки, возвращались из Германии. Чье это худенькое милое лицо озарилось печально-радостной улыбкой, чья это рука взмахнула из толпы? А однажды — почудилось ли, не знаю — вдруг тонкий вскрик: «Юра!» — и плач послышались за спиной, ветер отнес их в сторону. Из кузова быстро мчавшейся машины я долго всматривался назад, в отдаляющиеся лица; люди прощально помахивали руками.
А раз показалось, что видел Володю. Мы приближались к развилке дорог, флажок регулировщицы остановил наш бег: наперерез, по шоссе, с грохотом, на большой скорости шла колонна танков. Крышки люков были подняты, в одном из них — я не мог ошибиться! — был Володя! Он смеялся и, протянув руку вперед, что-то говорил товарищу…
А потом опять шли навстречу нам девушки, и я искал, искал… Но — впереди много боев, и не все еще вернулись.
И вот опять наступила ночь; затухали росчерки трассирующих пуль, далекие зарницы трогали низкое небо. В эфире суматошные вопли немцев перекрывала моя волна. Радист из отряда по ту сторону фронта передавал последние сведения. Утром мы прорвем оборону немцев и соединимся.
«Спокойной ночи! — сказал радист. — До скорой встречи!»
Он умолк, но я никогда сразу не выключал приемника. Тихонько гудели лампы, камертонно отзывалось в наушниках электрическое дрожание. Немцы слышались как бы из-под толщи воды, полузадушенные их крики не нарушали властного чистого потока моей волны. Я сидел, близко наклонившись над рацией, теплый ветерок от ламп касался лица…
И вдруг возник голос… Далекий-далекий, сперва только как предчувствие, как ожидание, — нет, это был настоящий живой и тихий голос, тихий, как шепот, как дыхание с губ, — но я уже различал знакомое, волнующее сочетание слов:
— Я Астра, я Астра, я Астра…
Осторожными, нарастающими толчками доносила волна этот нежный и чистый голос, он то замирал, был едва слышен, то вновь торжествующе нарастал, и я угадывал родные интонации…
Теплились малиново-розовые катоды-кружочки в лампах. «Астра» внимательно и чутко слушала сестру из партизанского края.
Наташа, Наташа, утром мы идем в атаку.
ЗАКЛЕПКА
— Ничего подобного, какой я моргун? Я парень гвоздь, — говорил Петька Моргун, смешно подмигивая в сторону мастера, и заливался таким веселым кудахтающим смехом, что ни у кого, кто не знал Петьки, не возникало сомнений в беззаботном существовании его на земле.
Впрочем, никто хорошо и не знал Петьки. Любопытных он отгонял шуткой, а в официальных случаях, как это было, например, при беседе с начальником цеха, он рекомендовал себя эвакуированным из Винницы, пятнадцати лет от роду. И — все. Мать, отец? Петька ничего не может поведать о них начальнику цеха, кроме того, что они остались «там»; об этом Петька говорит все так же, не меняя тона и позы; только разве всегда светлые глаза его чуть подергиваются дымкой да руки, словно им становится неудобно висеть без дела, поднимаются к карману комбинезона и, не сумев отстегнуть пуговицу, неверным движением уходят за спину. Но по-прежнему вся его невысокая фигурка — от кончиков новых брезентовых ботинок до картуза, надвинутого на большие, чуть оттопыренные уши, — выражает нетерпеливо-озорное желание вырваться, уйти.
— Какой ты гвоздь, — сказал ему мастер Петр Кузьмич, когда Петьку после окончания ремесленного училища направили в его бригаду. — Ты заклепка скорей (он намекал на большую голову Петьки). А ну-ка не вертись. Слышь! А то живо у меня… Бери-ка вон тиски да начинай.
Он неодобрительно оглядел широкое улыбающееся лицо Петьки и, пошевелив густыми суровыми бровями, добавил:
— Да ребят не смущай… А та я, брат, живо рассчитаю.
И полез за кисетом.
«Вот дед! — с восхищением подумал Петька. — Сердитый!»
Опасения мастера не оправдались. Петька не «смущал» ребят, по крайней мере, во время работы. Напевая что-то себе под нос, он работал весело и бистро, и если бы он был наблюдательнее, то не раз заметил бы на себе косящий взгляд Петра Кузьмича. Тот сразу оценил и цепкость Петькиных рук и точность глаза, оценил и смолчал, даже не показал виду, что доволен. Был он скуп на слова, ходил медленно, чуть сутулясь, и как хищная птица высматривает добычу, так и он высматривал малейшее проявление нерадивости или баловства в своих беспокойных и шумных учениках-подростках. И было очень естественным и никому не казалось странным, что этот старик — мастер участка, — которому давно пора на покой, вносил в цех тишину и сосредоточенную деловитость, и даже взрослые рабочие, не подчиненные ему, послушно внимали его обидным замечаниям. И для него самого было очень естественным и необходимым его присутствие в цехе, потому что он не мог представить себя в другой обстановке, оторванным от привычных занятий, от живого шелеста ремней, от беспокойных чумазых мальчишек, даже от своего права одергивать их и сердито поучать.