Страница 71 из 95
Они молчали долго, до самого конца перевязки, думая о Сергее, Хмуром, Борисе — о всех, потерянных в этом бою.
Под конец Аркадий неожиданно спросил:
— Письма не потерял?
— Как же я могу потерять… чудак! — почему-то вдруг заикаясь, медленно проговорил Федор.
Он закрыл глаза, и опять тихий шелест ручья наполнил его ощущением счастья. Письмо Марины лежало близко, Федор не переставал чувствовать его тепло, но не только письмо Марины давало ему радость и силу. Было еще самое главное, что вобрало в себя все: и Марину, и отгремевший бой, и друга Аркадия…
Над разрозненными картинами боя затрепетал, озаряя даль святым, красным огнем, стяг на заводской трубе; и в дыму и пламени, стремительный и неуязвимый, любимый до мельчайших черточек, — остроугольное лицо, остроугольная бородка — возник образ железного Феликса.
И Федор с забившимся от гордости и счастья сердцем вспомнил, что не было минуты в бою, когда бы он не видел перед собой совершенно ощутимо, как видел красный стяг на трубе, зовущего вперед Феликса…
…Он раскрыл глаза. Аркадий склонился над ним.
— Ну, держись за меня, Федор. Как сказал мой задушевный товарищ, Левинсон: надо жить и исполнять свои обязанности…
Поезд уносил Марину на восток — все дальше от войны, от Федора. Куда и зачем она едет? Марина спрашивала себя об этом с раздраженным недоумением и досадой.
Полмесяца назад не возникало этого вопроса. Тогда еще не было войны. Марина хотела проведать отца и вернуться к милой студенческой жизни… к Федору.
Война подавила ее своим неожиданным приходом и страшным смыслом. Марина подолгу не сводила упорного печального взгляда с беззаботного Павлика, радующегося всему, что проплывало в окне: Уральским горам, маленьким домикам, телеграфным столбам с веселыми птицами на проводах. Она обнаруживала в чертах сына все новые черты Федора. Раньше была уверена, что Павлик — чистая ее копия! Нет, этот крутой лоб — Федора. Открытый, смелый взгляд — тоже его, хотя глаза синие. И даже в продолговатых нежных линиях лица находила (наверное, потому, что очень хотела найти) его, мужа, резкие очертания.
Боязнь за Федора отняла сон. Марина была уверена, что он ушел в армию, как только услышал о войне. Разве мог Федор поступить иначе! Представлялось, что он уже где-нибудь в бою или даже… Марина гнала страшную мысль, но — неотвязчивая — она приходила вновь. Так нельзя — сидеть и ничего не делать! Марина вскакивала, приникала к окошку, хотелось убежать из вагона и без отчета, без раздумий сесть в первый воинский эшелон и помчаться назад… Может быть, еще успеет собрать Федора, проститься с ним… Собрать Федора! Как это просто! Марина чуть не разрыдалась, подумав об этом. Если б можно было ей теперь в непрочной военной жизни мечтать о счастье с Федором. Но он ушел в огонь войны, и она, Марина, не проводила его, ушел без ласки, суровый. Унес нехорошую память о ней. Если бы поплакать, просто, как плачут в разлуке жены!
Но разве слезы помогут? Единственное, что она хотела теперь, — уйти, вырваться из душного вагона, жить тем, чем жили сейчас все люди, — войной; вложить в общий труд и свой, пусть маленький, но полезный, — насколько хватит сил, — без сна, без отдыха труд…
Труд этот представлялся Марине очень светлым, она видела его даже радостным, потому что он не мог быть другим, раз освещался великой, общей целью — благородный труд на благо Родины, для фронта.
За окнами мимо их поезда, подолгу стоявшего на запасных путях, проходили воинские эшелоны, платформы с пушками, оборудованием, вагоны с детьми… И — как своему будущему — Марина поворачивала лицо доброму и сильному свету, что исходил от всего, куда ни падал взгляд: от спокойных, подобранных солдат-сибиряков, от вечерних костров беженцев, от суровых силуэтов огромных орудий, затянутых брезентом…
Эшелоны шли и шли с востока — с танками, пушками, солдатами… Что это за земля такая — Сибирь, — день и ночь насыщавшая фронт изобилием своих богатств?
— Сибирь — это огромная промышленная страна! — говорил сосед по купе, подвижной, энергичный, уже седеющий мужчина, чем-то удивительно напоминавший Марине отца. — Сибирь, она все, что хотите, может дать. Вот скоро Новосибирск. Ему нет еще и пятидесяти лет, но посмотрите, что за город! Красавец! Крупнейший индустриальный центр! А Кузбасс… Э! — Он махал рукой. — Фашистам плохо придется, когда все это подымется на войну. Сейчас, конечно, только разворачиваемся — невозможно ведь сразу все перестроить на войну… Такое хозяйство! Время, время, оно наш союзник, девушка!
Он звал Марину девушкой, хотя видел, что она едет с сыном, и Марине было неловко. Он не расспрашивал, куда и зачем держит путь «девушка»; она с благодарностью отметила это: не терпела любопытных. Звали его Иван Федорович, работал в Кемерове начальником планового отдела завода, сейчас возвращался из Москвы, из наркомата. Сердился, когда поезд держали на запасных путях.
— Работа стоит! Ведь там все надо перестраивать на военные заказы, а тут… Как это говорят? Загорай, да!
Чем же он так походил на отца? Добрые морщинки у глаз, почти беззаботный смех, но глаза умные, внимательные. Наверное, он видел больше того, что, казалось, мог бы видеть по своему легкому характеру.
Заботливый он, добрый — вот что! И отец такой же. У Марины кончились все продукты, не было и денег. Она пыталась что-нибудь продать на станции из ненужных вещей, но возвращалась подавленная: не могла, не умела этого делать!
Павлик притих, смотрел испуганными глазами. Марина в отчаянии на одной из остановок собралась было опять бежать на станцию, но вдруг Иван Федорович решительно поставил рядом с Павликом свою смешную, растрепанную корзинку, вытряхнул содержимое на разостланную газету.
— Ешьте! — повелительно сказал он.
У Марины выступили слезы, но Иван Федорович так сморщился, и такой он был весь простой, доверчивый, нехитрый, что она тут же поняла: отказ оскорбит его.
Скоро они втроем уплетали содержимое корзинки — курятину, яйца, сало, — Иван Федорович хвалился своей московской тещей и шутил, говоря, что она та самая знаменитая заботливая теща, которую прославила поговорка: «К теще на блины…».
Павлик осмелел, начал путешествовать из купе в купе, возвращался с подарками — то с конфеткой, то с яблоком. Марина не могла узнать в точности, кто именно из пассажиров «подкармливает» сына. Он говорил: дядя, или тетя, или бабушка; их было очень много в вагоне — дядей, тетей, бабушек, а за Павликом невозможно уследить: наскучило ему торчать у окошка.
Иван Федорович делался все беспокойнее, поезд задерживали все чаще и дольше. На одной из станций, высмотрев эшелон с оборудованием, проходивший вперед, Иван Федорович наскоро попрощался и, размахивая пустой корзинкой, побежал вдоль путей вдогонку эшелону.
Когда он уже выскочил из вагона, Марина заметила сверток, забытый им на скамье. Подхватив сверток, она отчаянно застучала в окно. Иван Федорович вернулся.
— Это вам, вам! — закричал он испуганно и, махнув рукой, умчался.
Марина видела, как он догнал последнюю платформу, кинул на нее корзинку и уцепился за поручни. Стоявший на площадке человек в фуфайке помог ему влезть. Марина ждала, что Иван Федорович обернется. Эшелон заворачивал на станцию. Наконец исчезла последняя платформа, унося на площадке двух оживленно разговаривающих людей. Не оглянулся! Но Марина почему-то не огорчилась. Посидела с задумчивой улыбкой, держа в руках сверток, развернула. Ах, смешной! Хлеб, сало, пятьдесят рублей денег — ну зачем это? Ведь последнее, наверное, отдал! И вдруг со стесненным сердцем подумала: нет, он не похож на отца, тот не отдал бы последнее случайному спутнику. Марина представляет его лицо: «Здрасьте — отдай, а сам на бобах?»
Он добрый только для семьи, для себя.
Подумав так, Марина сразу же решительно запротестовала: нет, нет, это несправедливо по отношению к отцу. Потом неуверенно возразила: нет, это правда, он такой. И вдруг в совершенной растерянности ощутила, что не знает, как и что думать об отце. Для нее существовало точное понятие «отец», существовали ее дочерние обязанности и тот факт, что она едет к нему в Томск. Но вот он сам, его характер, поступки, отношение к окружающим и даже внешние черты не могли восстановиться в памяти в том, прежнем облике.