Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 25 из 128



Потом танцевали. Светка пошла танцевать с Алексеем Павловичем. Полисский обиделся. Я выпил с Виктором по стакану водки и отнес его в мою комнату — чтоб не мешал. Он уснул. Когда я вернулся, музыки уже не было. Афанасьев плакал…

Вот так оно, Константин Петрович. Гаевого и Афанасьева не за что винить. Полнсский без водки пьяный. Это ваше дело, но я на вашем месте оставил бы Полисского на третий год: Грумант не прогадает от этого… Не виноваты и навальщики. Я б на вашем месте не трогал и навальщиков… Если уж кто виноват, Константин Петрович, так это — мать честная! — я. Снимайте меня с бригадиров, выгоняйте с острова. Но я б на вашем месте не трогал и меня. Я шахтер. Мне все равно — на острозе, на материке, — дальше лавы не угонят, меньше лопаты не дадут. А парень я неплохой: на меня можно опереться. Ну как?..

«Объяснительная записка» Афанасьева. «Вы знаете, Константин Петрович, что мне трудно говорить вообще, а когда я волнуюсь, — особенно. Теперь я не могу с Вами разговаривать спокойно. Я знал, что придется объяснять свое поведение, и написал.

Я знаю: среди шахтеров есть такое — человек не может быть шахтером, если он не умеет пить водку. Я понимаю, что за этим кроется определенный смысл: сильный, крепкий мужчина не опьянеет от двух-трех стаканов; в шахте могут работать лишь сильные, крепкие люди. Я видел, шахтеры хотят знать, с кем они имеют дело: я приехал на место Полисского, в их смену. Я понимал: если я не сделаю того, чего они ждут, меня не будут принимать всерьез, — я хотел быть товарищем. Я отдавал себе отчет в том, что то, что я делаю, глупо и примитивно, но я не мог не сделать того, чего от меня ждали. Я взял губами переданную мне рюмку, поднял ее и опрокинул…

— Кто сказал, что инженеры — не шахтеры?!

Табельщица Галина протянула руку, потребовала:

— Отдайте мою рюмку.

Галине передали рюмку, из которой пил я.

Возле Полисского стояла куча бутылок: лишь распечатанных, начатых, с остатками спирта, водки и вина. Он отобрал у Галины рюмку и вновь налил обе. Галина потянулась к нему, предупреждая:

— Не смей, Витя!.. Я позову Свету!

На нее зашикали со всех сторон, рюмка пошла по рукам — ко мне. Девушка посмотрела на меня и опустила голозу; кровь ударила ей в лицо: она осуждала меня.

Согласитесь, Константин Петрович, в жизни встречаются такие обстоятельства, когда человек не волен поступить так, как ему хочется, — вынужден покориться. Мне не хотелось пить больше: с меня было довольно того, что я выпил. Но чем я мог объяснить свое нежелание? Тем, что я первый раз попробовал вино, когда закончил среднюю школу? Тем, что я и теперь могу выпить не больше полутораста граммов коньяка? Тем, что я водку не пью вообще? Кто из парней, которые сидели за столом, мог поверить мне? Они посвящали меня в свои законы, по которым живут, хотели видеть во мне такого же, как и они, парня, а не маминого сыночка. В конце концов, мне могли бы сказать: «Иди, парень, домой. Ты — чужой человек. Проваливай».

Мы выпили, «не прикасаясь руками». Моя рюмка вновь убежала к Полисскому, Виктор Михайлович вновь налил обе.

Не думайте, что я был слеп. Я видел, что это не соревнование в то, «кто больше выпьет без рук». Но я не мог сказать и об этом. Бывают такие обстоятельства, когда то, что ты видишь, не имеешь возможности назвать своим именем, потому что твои слова без труда можно обратить против тебя же. Я оказался в положении человека, который видит и не может сказать… Я не мог и остановиться: на меня смотрели, мне было стыдно сдаваться.

Мы выпили в третий раз. Меня обожгло.

— Как вам не стыдно?! — крикнула Галина. Я продолжал пить. Перед моими глазами плавала лишь узкоплечая фигура Полисского, обрезанная столом по низ пиджака, его глаза навыкате — большие, бегающие. Я слышал лишь его голос:

— Ну как, инженер, еще по одной?

Мне забило дыхание. Я выхватил рюмку изо рта и уперся руками в стол. Глаза лезли на лоб. Мне не хватало воздуха. Кто-то протянул мне стакан с нарзаном, я отхлебнул.

— Прекратите сейчас же, или я позову начальника рудника!

Это кричала Галина. Стали кричать все девушки. Ничего нельзя было разобрать.

Мельком пробежавшая мысль убедила меня: да, это не соревнование, это то, что люди называют хитростью. Но это была подлость. Сделалось обидно и больно. Я заорал на Полисского:

— Что ж ты стоишь?! Наливай!



Галину не пускали ко мне, но она процарапалась: выхватила у меня изо рта рюмку прежде, нежели я успел опрокинуть, выплеснула из рюмки на пол. Я отнял у нее рюмку и потребовал, чтоб налили вновь… В комнату вошел Лешка.

Я плохо помню, что было потом. Помню: крутились бобины на магнитофоне, кружились люди, кружилось в глазах все, на что я смотрел. Когда я смотрел на электрическую лампочку, крутилось у меня внутри. Галина совала мне в рот паюсную икру с маслом, соленые огурцы, Мне сделалось легче, и обида вновь возвратилась ко мне.

Я плакал. Зачем они со мной так?.. Я ведь не ублюдок какой… У меня отец начал с навалоотбойщика, брат Иван хотел стать шахтером, мне нравится шахтерское дело. Мама хотела, чтоб я после десятилетки пошел в Высшую дипломатическую школу — я поступил в горный институт. На распределении в институте мне предлагали аспирантуру, мы с Лешкой выбрали Кузбасс. Получилось так, что мы переменили направление: поехали на Шпицберген. Но мы поехали туда, где труднее. Мы не искали легкого хлеба. Пусть Лешка оказался тверже меня с людьми — он всегда был тверже, — но я ведь не выродок. Я хочу стать настоящим шахтером. Зачем они со мной так?.. И в порту, и на улице, и на вечеринке. Что я им сделал?

Обида жгла меня. Я ненавидел себя за то, что родился и вырос в семье замминистра, ненавидел всех этих парней за то, что они считают человека выродком, если он сын замминистра. Мне хотелось бороться, ломать, — мне не дали. Я хотел танцевать, — Галина говорила, что меня самого нужно держать, чтоб я не упал. Я разбил магнитофон. Мне хотелось драться с Остиным, с Полисским — со всеми, — меня отнесли домой, несли, как мешок: девушки видели и смеялись. Я порвал на себе рубашку. Мне хотелось кричать. Я проклинал и себя и всех, кто приходил мне на память. Мне было дурно. Я хотел выйти на свежий воздух. Я хотел утопить Остина и Полисского в фиорде и утонуть. Лешка закрыл дверь на замок, ключ спрятал в карман. Я разозлился на Лешку, хотел ударить его — он отскочил, отгородился от меня столом. Я бросил в него графином — он увернулся: графин высадил стекло и вылетел на улицу. Я чувствовал себя так, как человек, которому терять больше нечего. Лешка повалил меня на кровать. Я уснул.

Утром я проснулся оттого, что в коридоре был шум. Лешки в комнате не было. Все было прибрано. Кто-то сказал у самой двери:

— Ну и рабо-о-отничков нам привезли!

Потом топот ног и голоса стали удаляться, исчезли, кто-то постучал в дверь. Я молчал, вспоминая, что было. Дверь отворилась, в комнату вошел Остин. Он подошел ко мне и спросил:

— Что ты пил вчера?

Мне не хотелось видеть его. Мне никого не хотелось видеть. Я хотел, чтоб он ушел.

— Водку, — сказал я.

— Что ты пил, когда мы ходили за магнитофоном… когда ты без рук пил?

Я вспомнил:

— Не знаю. Я задохнулся, когда пил. С третьей рюмки я задыхался… Уходи.

Остин ушел, хлопнув дверью. Тотчас же я услышал звук пощечины. Я надел брюки, рубашку — выбежал в коридор. Возле комнаты Полисского стояли Полисский и Остин. Я подошел к ним. Полисский стоял у стены и опирался о стену спиной, заложив руки за спину. Глаза у него были мутные. Я спросил Остина:

— За что ты ударил его?

Ответил Полисский:

— Никто никого не бил, инженер. Иди, ради бога. Без тебя разберемся. Уходи с глаз.

В коридоре появился Лешка. Он подошел к нам и сказал:

— Кончайте сцену у фонтана. В четыре часа нам всем в кабинет начальника рудника.

С лестничного марша вышел Александр Васильевич. Все, что случилось, Константин Петрович, уже позади. Я знаю: то, что случилось, не прошло. Оно было вчера, есть сегодня, будет завтра и через месяц, — оно теперь на моей совести, как заплата на прорехе, пришитая красными нитками. Я знаю: за то, что случилось вчера, на острове не милуют. Да, я вел себя, как дурак. К сожалению, я лишь потом понял: хитрость — это не что иное, как остроумное насилие, разновидность наглости. А сдаваться перед наглостью, в каком бы виде она ни была, — преступление. Наглость лишь распаляется, когда ей уступают. Наглость нужно встречать твердо, как умеет Лешка, — тогда она останавливается у порога, не входит к людям. К сожалению, я понял это утром. Вчера я не думал об этом, и поделом мне. Кто потакает наглости, тот хуже наглеца — и перед собой, и перед людьми. Я не оправдываюсь. Но я не хочу винить и других, потому что виноват во всем я. Я могу лишь сказать Остину и его товарищам: большое спасибо вам за науку, — рано или поздно, но такой оплеухи я заслуживал. Дураков бьют и в японском парламенте, как говорит Лешка.