Страница 24 из 128
— У Светки… извините… у моей жены, — говорил он, — вчера была именинница теща… извините… моя теща… В общем, я не помню, с чего началось: мы с Владимиром Сергеевичем Афанасьевым стали пить водку. У нас были две тонкие рюмки. Высокие. Мы пили без рук. Надо было брать рюмку со стола губами и опрокидывать. И надо было поставить на стол без рук… Я не хотел, Константин Петрович… Мне, конечно, хотелось, чтоб первым опьянел Владимир Сергеевич. На именинах была Светка… жена моя. Мне хотелось, чтоб она видела: я не хуже сына замминистра. За столом была вся моя бригада. Светкины подружки из столовой. Мне не хотелось, чтоб навальщики и девушки думали, что меня не оставляют на третий год потому, что я хуже… Мне было обидно, Константин Петрович. Два года я работал честно, — старался, чтоб на мою смену не обижались… Я вижу: других итээровцев — не лучше меня — оставляют на третий год, если они попросят, а меня… Потому, что Владимир Сергеевич сын замминистра СССР, со мной можно и не считаться. На мое место ехал сын… для него расчищали место. А то, что я работал два года на этом месте и сделал его первым на руднике… И только что женился, но и с тем, извините, никто не хочет считаться. А жена не хочет уезжать раньше своего срока: хочет все два года пробыть на острове. Она говорит, что это я такой, что со мной могут и не считаться… Мне хотелось, чтоб Владимир Сергеевич опьянел первый. Чтоб все видели: он не лучше меня, не умнее… Чтоб все поняли: мне не разрешают оставаться на третий год не потому, что я такой человек, а потому, что на мое место приехал Владимир Сергеевич… А утром сегодня, когда я проснулся… В общем, жена рассказала, что у Владимира Сергеевича порвалась рубашка. Дома у них разбилось окно. Графин упал на улицу… Этого я не хотел, Константин Петрович. Я говорю все, как есть… Не надо только наказывать Светку… жену мою. Она ни при чем… И не пишите в характеристику плохо. Я честно работал два года. Разрешите мне уехать тихо… И Светке скажите, чтоб она ехала. Мы только поженились, а она еще на год останется на острове. Без мужа. Вы сами понимаете… Я виноват во всем, Константин Петрович. Я знаю. Я честно… Не сердитесь…
Батурин не задавал вопросов, когда Полисский рассказывал, не делал замечаний, молчал. Слушал, смотрел и молчал. Когда Полисский закончил, кивнул в сторону тамбура с двойной дверью для звуконепроницаемости, велел:
— Погоди в приемной, маленько. Позови инженера… Не успел жениться, одурь тульская, уже под бабий каблук угодил. Иди в приемную!.. Шахтер…
Вошел Гаевой. Он сел на стул; уперлись локтями в колени, уставился в пол. Русые, коротко подстриженные волосы на крепкой голове торчали ершом. Он весь как бы ощетинился, был бледный. Туго сплетенные пальцы сделались красно-белыми от напряжения.
— Во всем виноват я, — сказал он. — Я сказал Вовке, что мы не можем не идти к ребятам, если нас приглашают, — говорил резко, отрубая каждую фразу кивком головы. — Вовка не знает рабочих-шахтеров: он не работал с ними, не жил. Нам нельзя было идти на вечеринку теперь, пока мы еще не знакомы с ребятами. Но мы не могли не пойти: нам два года работать и жить с ними, — они с первого раза должны знать, что мы друзья им, а не турки. Нам всю жизнь работать с ними и жить. Я не жалею, что мы пошли… Ребята приняли нас не за тех, кто мы есть. Я не виню их. Нельзя винить и Вовку: он попался на удочку по неопытности — он слишком доверчив… Он опьянел. Я отвел его в нашу комнату. Мы боролись, и я случайно порвал на нем рубашку. Ему было жарко. В нашем окне нет форточки. Я выбил стекло… Повторяю: во всем, что случилось, виноват я. Если вам нужен щедринский Ивашка, чтоб было кого сбрасывать с колокольни, берите меня — всех других наказывать не за что.
Батурин не прерывал Гаевого; когда он закончил, сказал рассерженно:
— Погуляй в приемной… ин-же-нер!.. Позови этого — бандюгу воркутинского.
Гаевой вышел. Батурин спросил Романова:
— Что это за «щедринский Ивашка»?
Романов объяснил. Батурин крякнул, голубая жилка над правым глазом вздулась.
Вошел Остин — кряжистый, скуластый парень с узким разрезом широко поставленных наглых глаз. На толстых губах широкого рта играла улыбочка. Вошел, переваливаясь с ноги на ногу, сел едва ли не рядом с Батуриным. Вел себя, как человек, который сам решил уехать с острова первым же пароходом, — решил позабавить начальника рудника перед отъездом. Батурин не прерывал и его, смотрел, молчал. Но Остпна не смущали ни взгляд, ни молчание Начальника рудника.
Рассказ Остина. Разве горные инженеры бывают такими, Константин Петрович: на локтях ямочки, губки бантиком?.. У нас в Воркуте был один такой пижон — из Ленинградского горного института. Только приехал, ему сразу: «Извольте, мусье: вам должность начальника добычного участка не маловата будет?» Батя у него кем-то в Ленинграде. А он… думающий парень: то для него не так, то не то — все дураки, — один он умный. Евгений Онегин на поверхности. Дошло до шахты — осел. Лопаты держать не умеет, лавы боится. Материал собирал для диссертации, как говорил главный. «О том, как содрать семь шкур с одного телефонного аппарата», — по телефону любил руководить малый. Главный у него спрашивает: «Как работает трансформатор?», а он «Гу-у-у…» — гудит, значит. Через год его только и видели…
Это я приволок министерских инженеров на вечеринку. Я устроил им канкан. Такие, когда трезвые, дипломаты; подвыпьют — коромысла гнут, — сразу видно, что за Евгении Онегины. Надо было, чтоб вся бригада просила оставить Полисского еще на год. А Гаевой сам не пил и Афанасьеву не давал.
Я вспомнил, как Александр Васильевич подрядился тащить магнитофон инженеров. Светка закричала: «Хочу танцевать!.. Ребята, не жалейте музыки!» Получилось в аккурат: за магнитофоном пошел Гаевой. Я налил две тонкие рюмки, поставил перед Полисским и Афанасьевым: попробуйте по-шахтерски — без рук. Кто из вас больше шахтер…
Когда мы вернулись с магнитофоном, Афанасьев уж был готов.
Гаевой разбил рюмку. Я придрался к нему: надо было посадить на мокрый лед и этого пижона. Главное было завести, чтоб они оба обиделись. Я сказал: «У нас, в Воркуте, так: кто разбил рюмку, должен бороться с хозяином дома. На стеклах бороться. Я за хозяина буду бороться. Гаевой снял пиджак, галстук, подошел. Начали бороться. По ногами трещало стекло. А потом получилось так, что у меня заломилась рука, другой рукой я упирался в пол: ноги торчали под мышкой у Гаевого. Все кричали. Гаевой не бросал меня на стекло. Я сказал: «Пусти». Гаевой отпустил ноги, руку. Я встал. Рука болела. Гаевой смотрел на меня. Кто-то включил магнитофон. Я помню: играли «Домино». Мне не верилось, что я висел вниз головой. Я видел: поборю Гаевого. Я борол таких, как он. Он улыбался. Я сказал: «Давай». Гаевой молчал. Я хотел сразу двумя руками схватить его за шею, дернуть к себе и перехватить через спину — под грудь. Он плотный малый, да таких я бросал и через себя и от себя. Этого я хотел поставить торчком, как он меня. Он улыбался. Я разозлился: бросил руки. Не знаю, как оно получилось: меня больно ударило в живот, потом ноги оторвались от пола, потом я вроде перевалился через что-то, потом ударился животом, потом обе руки заломились, — я лежал на колене Гаевого, носом пробовал пол. Вокруг орали. Магнитофон ревел «Домино». Я уперся подбородком в пол. Возле подбородка лежал пятачок рюмки. Было больно. Я закричал: «Пусти!» Гаевой сказал: «У нас, в Воркуте, третий раз бросают на стекла». Отпустил. Руки, в животе — все болело. Я сразу понял: «Самбо?» Гаевой кивнул головой. Он дышал во всю грудь: я ведь тяжелый. Я опросил: «Научишь?» Он подал руку. Я сжал ее. Она была твердая. А кожа и на шее и на лице — белая, как у девчонки. Я вспомнил, как он сказал, когда я упирался в пол подбородком: «У нас, в Воркуте…» Я спросил: «Ты работал в шахте?» Гаевой кивнул. «Из Воркуты?» Он улыбнулся: «Капитальная-один». Коромысло не получилось. Я сгреб земляка — мать честная! — шахтерская кровь. Ребята орали. Я сказал: «Кто обидит инженера — зашибу!» В комнате стало еще громче: в комнату вернулись девчонки. Мы выпили за здоровье моего земляка — горного инженера Гаевого Алексея Павловича и его товарища Афанасьева.