Страница 125 из 128
— Ложись спать.
Романов лег, забросив руки под голову, отвернувшись к стене.
На кухоньке гремела посуда, плескалась вода. Романову не было жаль тебя, Рая: ты сама ушла. Зашелестело, потрескивая, платье; шуршали, сползая, чулки. Романов лежал, смотрел в потолок, думал о том, что завтра придется ехать в Кольсбей — ночевать в консульском домике: так легче будет уйти от скандала — избежать превращения в жевательную резину для всех поселков рудника. Ты лежала поверх одеяла, свернувшись калачиком, кутаясь в домашний халат; плечо, бок вздрагивали. Романову не было жаль. Тебе сделалось холодно: сняла халат, швырнула на стул, забралась под одеяло. Романов потянулся, расправляя косточки: пришла наконец для него пора — можно уснуть. Ты лежала, закрыв лицо одеялом; выглядывали кончик носа, локон, прикрывающий глаз, — плакала. Романов смотрел в потолок, думал.
За стенами Птички ревел гренландский накат; стекла дрожали в окнах. Романов думал о том, что хороший охотник, возвратясь домой, сначала почистит ружье, лишь потом примется за себя, как бы он ни устал; женщина не ляжет в постель, не сделав вечернего туалета, какой бы измученной ни была, какие бы — заботы ни терзали; ты легла в этот день, не пошлепав и по подбородку соленой салфеткой. Романов думал. Ты плакала; голоса не было слышно. Романов думал; хотелось спать. Что-то мешало повернуться к стене, поискать щекой место в подушке. Твои плечо, локон вздрагивали. Что-то заставляло Романова прислушиваться к тишине, поглядывать на тебя. Рая. Ты плакала долго; уснула — всхлипывала и во сне, как, бывало, Анютка и Юрка. Романову сделалось жаль…
Как бы там ни было, что бы ни случилось, а вы давно — и Романов и ты, Рая, — вошли своей жизнью друг в друга, стали родными. Столько пройти, столько отдать — жизни отдать друг для друга, сделать из двух одну на двоих… Романову стало жаль тебя, Рая… Человек, в сущности, одинок, если нет рядом друга. Как бы ты ни храбрилась, а на острове, в поселке, примостившемся орлиным гнездом над фиордом, далеко от родных берегов, от родных и детей, тебе трудно было избежать одиночества. К тому же ты была добрая, нежная жена, верный, веселый товарищ… Теперь, когда прошли многие годы со дня встречи в городе на Оби, Романов не мог представить себе, какой бы могла быть его жизнь, если бы не ты — «блондинистая сибирячка», ревностный хранитель домашнего очага, поработитель свободы…
Романов выпростал ноги из-под нагретого одеяла, опустил осторожно на коврик… Конечно, тебе не легко пришлось последние дни, Рая. Когда отец детей, рожденных тобой, убегает очертя голову в горы, спускается на тонком канате в отвесные скалы; когда барахтается в волнах Ледяного залива, ныряет между льдинами и не знает, сумеет ли выбраться, — сердце женщины и не может не биться надрывно: ожидания не проходят бесследно.
Романов встал. За стенами Птички накат грыз берег, пол вздрагивал. Ты лежала, всхлипывала даже во сне. Романову захотелось приласкать тебя, хотя бы сонную, успокоить. Ступая бесшумно босыми ногами по холодному полу, он подошел к тебе, Рая. Ты всхлипнула. Романов осторожно поднял одеяло, боясь разбудить. Ты спала; свисающий локон не дрогнул. Романов лег рядом. Ты привычно даже во сне отодвинулась к стенке. Романов просунул под твою голову руку, подоткнул под твою спину и под свою одеяло. Погладил твои мягкие, незаметно поредевшие волосы. Ты сонно причмокнула, перебирая губами во сне, доверчиво прислонилась. Твое лицо было близко, рядом. В голубеющих сумерках отступавшей ночи была видна на твоем лице каждая линия. Романов и в темноте — по памяти — мог видеть морщинки на шее, когда ты оглядывалась по сторонам, поворачиваясь, морщинки у глаз, когда улыбалась; закрыв глаза, видел твои сохранившиеся до сих пор ямочки на щеках, когда ты смеялась; маленький подбородок, слегка вздрагивающий, когда набегала слеза. Все-все знал Романов на память.
А всего лица — целиком — Романову не удавалось представить с тех пор, как вы встретились после войны. Он видел в воображении целиком лишь фигуру — тело; легко представлял твое тело… Романов осторожно, боясь разбудить, прижал тебя. Рая, поцеловал: сначала за ухом (ты всегда оживлялась, когда он целовал в это место), потом в губы… Ты затихла, дыхание замерло; маленькая ладонь, чувствительные пальцы скользнули по груди Романова, по плечам, обтекая; рука обвилась вокруг шеи, полуоткрытые губы прижались ответно… Романов замер: сразу не мог понять, что случилось; потом подумал: «Господи несуществующий! Сможешь ли ты объяснить эту женщину?» Ты не спала, Рая, хотя и говорила потом, что спала. Ты ждала, когда он придет.
— Санька… Саня, — говорила ты через минуту; щекотала дыханием, губами кожу на шее Романова. — У нас дети, Саня, — говорила шепотом; слезы прятались в шепоте. — А я?.. Я не знаю…
В горле у Романова запершило. Он бережно прижал к себе горячее нежное тело жены, — большую, добрую часть счастья земного. Лишь теперь, впервые после того, как Романов спустился с Зеленой на Грумант, после того, как выполз на береговой лед из фиорда, бежал, покрываясь наледью, над ревущим фиордом в поселок, ему впервые сделалось страшно. Перед глазами стояли тяжелые громады вечных скал, уходящие в небо стеной, бежали тонны кипящей на морозе воды, разрушающие припай, швыряющие льдины, металл и людей, как щепу…
За стенами Птички неистово ревел гренландский накат. Где-то над скалами гасли знакомые созвездия.
— Ты не разлюбил меня, Саня, правда? Поцелуй меня, Саня, — дышала ты в шею, в щеки Романову, щекотала губами, дыханием. — У нас хорошие дети, мы, слава богу, здоровые, еще молодые. Обними, Саня… Вернемся в Москву — дети соскучились… Крепче обнимай, Саня… Не отпускай… Ты не уйдешь от меня. Не уйдешь, правда? Ты не разлюбил меня?
Там, на Птичке, в домашнем уюте, в тепле, ты старалась давить на Романова, Рая, всем, чем могла.
— Если ты жалеешь о том, что мы уехали из Москвы, — говорила ты, Рая, — мы вместе расторгнем договор и вернемся на родину. Нам и в Москве будет хорошо, если мы будем вместе. Не отпускай меня… Если ты разлюбил, ты должен честно сказать… Не нужно только отпускать меня, Саня…
Романов сказал:
— Я не жалею о том, что мы уехали из Москвы, Рая.
— В Москве наши дети, Романов…
— В Москве я не смог бы встретиться с тем, с чем встретился здесь. В Москве я не смог бы получить, что получил. Раньше или позже я должен был встретиться и получить. Человек всегда получает то, что заработал. Жизнь расплачивается аккуратно.
— Ты опять о своем, Романов… Ты не любишь меня. Отпусти меня.
— Я не разлюбил тебя, Рая. Я люблю тебя даже тогда, когда ненавижу.
— Что я тебе сделала?
— Это бывает лишь иногда, Рая. В этом не виноваты ни ты, ни я.
— Я не жалею себя — стараюсь, Романов… чтоб нам и детям было хорошо…
— В семье, где женщина трудится наравне с мужчиной, а порою и больше, бывает такое, Рая: и жена иногда ненавидит мужа и муж жену.
— Господи… Когда ты перестанешь терзать себя и меня?
— Больше не буду.
— Не нужно обижать меня…
— Не буду.
— Нас только двое, Романов. У нас ближе нет никого друг для друга. И дети…
— Я больше не буду обижать тебя, Рая.
— Я не знаю… Если б ты знал себя так, как я тебя знаю… Ты хочешь что-то сделать, Романов…
— Все сделалось само по себе.
— Что ты задумал?
— Все уже сделалось… У нас есть что-нибудь выпить?
— Коньяк в тумбочке. И спирт… Ты что-то надумал…
— Все уже сделалось. Давай выпьем.
— Через четыре месяца мне тридцать два, Романов. И двое детей. Начинать сызнова…
— Мне уже тридцать семь, Рая. Мы не будем начинать сызнова. Для нас хватит того, что мы начали пятнадцать лет назад. Давай выпьем.
— Уже поздно.
— Давай.
Ты смотрела большими глазами, была без очков. Ты улыбалась покорно, как улыбается женщина, которая знает, что слабость женщины делает женщину близкой: мужчине хочется защищать ее и беречь — дорогую женщину; за покорной улыбкой жило настороженное ожидание…