Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 28 из 46



Коровин встретил дочь жалобами на Платониду.

— Прижми ты хвост пучеглазой жабе! — как никогда решительно заговорил он, едва Минодора осведомилась про домашние дела. — Сегодня вконец извела брата Гурия!

Прохор Петрович рассказал, как «с утра занемогший брат Гурий возжелал сочинить новое святое письмо к заблудшим и страждущим», как позвал к себе его, Прохора Петровича, с бумагой и карандашом и как Платонида сорвала всю их работу. Проповедница без молитвы ворвалась в келью Гурия и, евангельскими речениями отчитав его за непосещение утренних и вечерних молений, пригрозила отлучением от общины и изгнанием из узарской обители.

Прохор Петрович стал было рассказывать о новом «святом» письме, продиктованном Гурием, но Минодора перебила.

— Уж не думает ли он сейчас подбрасывать свои письма? — хмуро спросила она, швыряя к ногам отца один за другим свои грязные боты. — Еще раз хочет подвести под монастырь?

— Нет-с!.. Мыслит отправить с сестрами, буди они благословятся во странствие. Триста листов заказал мне славянским вязевом. К осени сделаю-с… Хе-хе, за каждой, слышь, сестрой распушится хвост из писем пророка Иеремии, хе-хе, шутит-с.

— Вот я с ним сама пошучу!..

Приказав собирать ужин, Минодора ушла в обитель.

В молельне совершалась вечерняя зорница. Сквозь закрытую дверь оттуда доносились жиденькие голоса женщин и сбивчивое — то тенором, то басом — подвывание Калистрата. Минодора брезгливо сморщила губы — она никогда не бывала на молениях, если не служил сам пресвитер, — и, предупредительно постучав, но не помолитвовавшись, вошла в келью Гурия.

Тяжело дыша, Гурий лежал вытянувшись на топчане, и скошенные на Минодору петушиные глаза его при свете лампады показались ей остекленевшими.

— Ну, как живешь-можешь, непутевый? — начала она нарочито строго, хотя в сердце ее шевельнулось чувство сострадания к больному.

— Проклятый лешак! — проскрипел он будто насквозь проржавевшим за день голосом. — Ровно кворостиной зудит на горло, голова бурем-буря, кругом кодуном кодит, лешак!

— Зудит, говоришь?.. Таковский был… Меня не послушался, черной кошкой обозвал, в преисподню спровадил, сукин ты сын, подлец!.. Носит тебя нечистая сила везде, как проклятого, вот и достукался, простыл!

— Речки бродился выше пупком, ангина поймал, — покорно признался Гурий и заискивающе попросил: — Молоко давай гретый, слушайте, да с содом, а?

— Мо-ло-ко-о?!.. Ишь ты молочник нашелся!.. Робить тебя нету, гулена гуленой, а жрать ты тут как тут?.. У черной кошки попроси!

— О, лешак, я заплатить стану… Бери, слушайте, мой последний тысячу.

— Это иной разговор… Я сирота, манна небесная мне не сыплется, а ты не робишь, только хлеб жрешь. Но дело теперь не в одной плате за харч… Один наш дурак попался сегодня в мирской капкан; боюсь я, как бы он не выдал всех, да как бы и тебя здесь не зацапали. Ты давай-ка выметайся отсюдова подобру-поздорову… В лес покудов… С Калистратом да с Неонилкой… Жить.

— Лесом жить? — переспросил Гурий и даже приподнялся, но тут же повалился на постель и с яростью выдохнул: — Не пойду!

Минодору передернуло.



— Не пойдешь? — прошипела она, и на губах ее появилась ухмылка, которую не переносил даже старик Коровин. — Сам не пойдешь, Калистрат в мешке снесет!

Слыхавший об этих мешках, Гурий застонал:

— Подлая ведьма!

— Мешок крапивный, не надрягаешься, — продолжала странноприимица, не поняв, однако, кем ее обозвали. — Спеленаем, как лягушу, да к лягушам и спустим. Лучше уж подумай насчет леса: там потеплее, чем в болоте!..

Она приглушенно захихикала и поднялась.

— Стой! — с силой прошептал Гурий. — Слушайте, лешак побери… Открываюсь тайном…. Я ужасный нужен Конону, он придет сюда жо самый полночь…

Гурий назвал день явки Конона — и Минодора села.

Каждый скрытник верил, что для последнего суда над грешниками Христос спустится на землю без предупреждения. Представитель Христа — пресвитер общины — должен был являться своей пастве также неожиданно. Этот неписаный, но непреложный закон общины бил прежде всего по странноприимцам — чем неожиданнее владыка нагрянет в обитель, тем больше найдет в ней беспорядков и тем крупнее сорвет дань искупления с хозяина. Минодора давно испытала силу этого закона на собственном опыте и хоть не особенно трусила Конона, однако всегда старалась принять меры предосторожности. С этой целью она и прежде пыталась охаживать Гурия, но он прикрывался верностью общинным канонам и тайны не выдавал. Только теперь, припертый к стене неприятными обстоятельствами, он неожиданно открылся.

Срок явки пресвитера в Узар оказывался настолько близким, что странноприимица смешалась: верить ли Гурию? И если верить, то как поступить и с ним и с обителью?… Она прекрасно понимала, что Гурий открыл ей тайну не для того, чтобы отблагодарить хозяйку за хлеб-соль, но только для того, чтобы спасти свою шкуру. Это еще сильнее возмутило ее, и она выпалила первое, что взбрело в голову:

— Ладно, дрыхни, покуда я подумаю…

Обдав Гурия уничтожающим взглядом, Минодора встала и вышла из кельи. Но, очутившись, в коридоре, странноприимица приникла глазом к щелочке в двери. Ей показалось, будто Гурий, полежав неподвижно, вдруг всхлипнул, потер глаза кулаками и не то зарыдал, не то засмеялся. Затем она видела, как он перевернулся на живот, ткнулся лицом в подушку и как его несуразное тело, точно в агонии, задергалось на топчане. «Ни черта не поймешь сатану, — выругалась она и ушла от кельи. — Разбери пойди: плачет или смеется». В келье же происходило и то и другое. Гурий плакал от досады, что он, столбовой дворянин, вдруг оказался во власти злой деревенской бабы, и смеялся, что ему удалось купить ее ценою глупой тайны. Потом он вспомнил разговор об изловленном Агафангеле и возможном обыске в обители, нащупал под матрацем пистолет и дал себе слово уйти отсюда, как только появится Конон.

Минодора же не медлила и приказала отцу тотчас после ужина отправиться на разведку к колхозному амбару.

Над притихшим Узаром сгущались, будто наплывая из лесу, вечерние сумерки. Сквозь сплошную, но теперь легкую и жиденькую, как серый ватин, пленку облаков просачивался белесый свет потучневшей луны. Отсыревшие за день постройки выглядели серыми и мутно-блестящими, словно покрытые фольгой. На берегу за околицей уныло потренькивала балалайка, а два девичьих голоса слаженно и грустно пели о том, как на позицию девушка провожала бойца. Со стороны колхозного правления послышался ленивый собачий лай, потом там заговорили мужчины. Ожидавшая возвращения мужа, Лизавета вскочила с крылечка и выбежала за ворота.

Но голоса оказались чужими.

Женщина прислонилась к столбу и задумалась.

Когда муж сутками не возвращался из отдаленных хуторских бригад, хлопоча то о весеннем севе, то о сенокосе, то о взмете пара, она заботилась лишь, сыт ли он, спал ли, перевязал ли руку, — чистый бинт всегда лежал в его полевой сумке, — и совсем не думала о том, вернется ли он к обещанному времени. Сегодня было не так; сегодня она ждала, ждала с дрожью в душе, несчетный раз вышла за ворота, прислушиваясь к каждому стуку колес на тракту, к каждому звуку в деревне, и все зорче вглядывалась в густеющую темноту. Нет, Лизавета не боялась за мужа; она не сморгнула глазом на давешнее замечание Трофима Фомича, беспокоившегося «как бы чего не вышло в дороге с этим медведем-скрытником»; она верила в Николая — ведь не всякий приносит с фронта домой по четыре боевых ордена. Молодая женщина не заботилась даже о том, привезет ли Николай милицию, — это разумелось само собой, как ночь, как день. И Калистрат, и Минодора проходили теперь где-то стороной от раздумий Лизаветы, касались их краешком, задевали ее сознание как нечто второстепенное, от которого хотелось отвернуться, отплюнуться. В глубине же души, в самом светлом тайничке сердца Лизаветы нежданно-негаданно поселилось и зрело совершенно иное, сладостно-тревожное, чистое и большое чувство.

Часа два-три тому назад, беседуя с богомолками прогульщицами Анфисой Никонихой и Аксиньей, молодая женщина рассказала им о поползновениях кривобокой проповедницы и вдруг вспомнила о беременной страннице, подвезенной Трофимом Фомичом в узарском лесу. Вспомнила и призадумалась: где эта скрытница теперь; если в доме Минодоры, то как живется ей с младенцем; нельзя ли увидеть эту женщину и не попытаться ли освободить ее из сектантского плена?..