Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 14 из 46

Агапита села, прислушалась. Из молельни доносилось пение. Невнятное и унылое, в этом глухом подвале оно, как рыдание, резало слух, точно мокрый червь, вползало в душу. Женщину передернуло, и, быть может, для того, чтобы подавить в себе это омерзительное ощущение, она прошептала:

— Служат зорнюю, поют концевой тропарь утренницы, сейчас кончат… Господи, я не виновата, что не молюсь.

Но ее никто и не винил. Сама проповедница запретила ей посещать как вечерние, так и утренние зорницы и даже показываться из кельи в течение десяти недель. Это был срок очищения роженицы по канону затворничества — священная кара ее за великий грех прелюбодеяния.

Зорняя служба окончилась, певучие голоса замолкли. Давно не видавшая людей (затворница даже не знала всех странников здешней обители), Агапита не выдержала. Она придвинула топчан к дверце кельи, осторожно взобралась на него и, заслонясь ладонью от луча коридорного светильника, выглянула в щель.

Первым из молельни к лестнице вразвалку прошагал упитанный старик в красной рубахе с белыми горошинами, и Агапита вспомнила его — это шел сам странноприимец. Вслед за ним, похлопывая ладонями по бедрам, с громким шепотом: «Прошка, куд-кудах, дай сахару, и я тайну знаю!» — пробежала худая как скелет беловолосая девушка. Со стороны молельни послышались знакомые шаги: потопывая, как коза, в соседнюю келью прошла Неонила, но тотчас вышла и, мелькнув своим белым клетчатым платком, хлопнула дверью на лестнице. «Пошла за трапезой для обители, — догадалась Агапита. — Сегодня она сестра-трапезница. Попрошу корочку хлеба, авось, сжалится надо мной». Не успела Агапита занести руку, чтобы обтереть вмиг повлажневшие губы, как против ее кельи остановились двое мужчин. Прежде она различала этих людей только по голосам и по походке, теперь же увидела их лица. Почти касаясь потолка черными взлохмаченными волосами (Агапита заметила в них белые пушинки) и настороженно косясь в сторону молельни, один тихо сказал второму, видимо продолжая разговор:

— А мы покудов ничего, стоим. Только голову чуток ладаном обносит, видно, не свычны.

— Привычком, слушайте, другой натура, — так же тихо и как будто заискивая перед первым отозвался другой, по-петушиному снизу вверх смотря на собеседника.

Вывернутые веки его были чрезмерно толсты и казались подкрашенными суриком, отчего круглые глаза поблескивали красно-коричневым оттенком. Мелкие черты лица, оранжевый, видимо, очень жесткий хохолок над нависшим лбом, лоскуток оранжевой бороденки, длинная жилистая шея и весь его какой-то уж очень потрепанный вид делали этого человека похожим на петуха, только что вырвавшегося из потасовки. Непрестанно оправляя на себе кургузый выцветший пиджак и неподпоясанную вылинявшую красную рубаху, он с тем же заискиванием продолжал:

— Нашто стоять, лешак?.. Я — зырянин, ты — русак, пришли молиться, и оба давай стоять то ногами, то коленком; и смек долит: нашто стоим?!. Сиди да сиди, пой да пой, не верно ли? Бог-от сидит — ты сиди, поп-от поет — ты пой, чего не верно-то?.. Вот люди есть, слушайте, баптисты люди, о-о, вот люди, лешак! Сидит по скамейки, книжка — так, и поет да поет!..

Не в лад с суетливыми жестами слова он выговаривал медленно, старательно помогая себе уродливой мимикой.

— Брат Гурий, — раздался сердитый голос Платониды, — ты сызнова разглаголился тут про своих хлыстов, про еретиков?!.

— Никакой клыстов, слушайте, только тиконько беседовам оба братом Калистратом.

— Слышу, про баптистов толмачишь и, как в воду зрю, допляшешься ты здесь со своими хлыстами, дай бог явиться брату Конону!

Гурий сделал вид, что он смущен, и отвернулся, но Агапита подметила, как при имени пресвитера общины ехидная ухмылка еще больше исказила его злобное, разбойничье лицо.

— Во многой мудрости много печали, речет Екклесиаст в стихе восемнадцатом, главою первой, — продолжала Платонида, точно стараясь растопить своим огненным взглядом вмиг застывшее лицо Гурия. — А твои хлысты мудрствуют лукаво, в мирской скверне погрязши!

Стуча костылем, она подошла к келье Агапиты и помолитствовалась. Застигнутая врасплох затворница ответила наспех, но Платонида, что-то еще говорившая Гурию, вошла тоже не сразу, и это спасло Агапиту. Старуха кинула взгляд на лампаду перед распятием, потом на неразобранную постель и, удовлетворенная осмотром, спросила:



— Вознесла ли зорнюю, раба?

— Вознесла, сестрица, — солгала Агапита едва ли не впервые в жизни и к своему удивлению не почувствовала краски на лице. Будто проверяя, не накажет ли ее бог за явную ложь, добавила: — Всю ночь молилась…

— Спасет Христос, — милостиво отозвалась Платонида.

Агапита подавила невольную усмешку. «Вот тебе и провидица», — подумала она о старухе, а та уже напутствовала:

— Ныне великий день твой, раба Агапита, кончился греховный затвор. На завтрашней утреннице восприму от тебя триединую молитву очищения, а сейчас благословляю на святое послушание вровне с сестринством. Христос труды любит. После трапезы принесут тебе одеяло стежить для матери-странноприимицы, так постарайся со тщанием и верою.

— Без пялов-то да в келье выйдет ли? — возразила Агапита, смутно надеясь, что ей позволят работать в верхних комнатах или выпустят во двор.

— А ты с молитвой, да и не едина будешь — девчонку пошлю. Подучи ее во имя Христово, пригодится.

Тремя ржаными сухарями с кипятком и кусочком кислого, тоже ржаного хлеба, тайком выкроенного для нее Неонилой, Агапита немножко утолила голод и стала ждать обещанного послуха. В обители установилась тишина — видимо, братство и сестринство уже отправилось на послух, — и лишь мыши с крысами не прекращали своей отвратительной возни под полом. Сквозь какое-то отверстие в ступеньках под крыльцом ворвался солнечный луч, глянул в запыленное стекло оконца и, точно испугавшись полумрака кельи, мгновенно побледнел и исчез. Обеспокоенный светом, вниз по стене стремглав пробежал мизгирь, но, достигнув топчана, остановился, будто раздумывая, на что решиться, и юркнул в постель. Агапита встряхнула подушку, отыскала на полу елозящее вверх лапками насекомое и, брезгливо сморщившись, растоптала его. «Фу, пакость, от света бежит! — чувствуя судорогу в губах, прошептала она; и вдруг чем-то острым, раскаленным полоснуло по сердцу женщины: — А я?.. Не страшусь ли солнышка, не прячусь ли от света, как скрываюсь от людей? Эта келья в три шага вдоль и шаг поперек — не щель ли насекомого? Кто огромный придет сюда и так же разотрет меня своей подошвой?.. Живьем в могилу… Так сказала женщина в лазоревом полушалке. Могила. Келья — могила, топчан — гроб. Он и похож на гроб: не шире, не короче. А над гробом лампадка, и крест, и глушь. Страшно мне, душно… ду-у-ушно!»

В смятении вскочив, Агапита рванула дверцу, попятилась, обеими руками схватилась за сердце и опустилась на топчан.

На пороге стояла девушка, которую затворница не видела здесь ни раньше, ни сегодня после зорниц. Внезапность прихода и необычная для скрытниц свежесть лица вошедшей повергли странницу в трепет: она приняла девушку, так внезапно появившуюся в минуту ее душевного потрясения, за видение.

— Здорово, соседка, — с улыбкой проговорила незнакомка, притворив за собою дверь. — Ты уж извини, что без Христоса врываюсь: не привыкла еще, факт налицо!.. Я живу в ящике рядом с тобой, только моя варшавская кровать стоит не у этой стенки, а у той, которая к Платонидиной келье. Ты знаешь, что нас с тобой заставили одеяло стежить? Платонидино стараньице, дай ей господь царство небесное!

Вскинув смешливые глаза к потолку, Капитолина скроила такую благочестивую мину, что все замешательство Агапиты будто кто-то снял легкой рукой. Она встала, якобы затем, чтобы поправить фитилек лампады, потихоньку улыбнулась, чтобы не видела девушка, потом обернулась к Капитолине и нарочито благопристойным тоном спросила:

— Где же одеяльце-то, сестрица?

— Я все в баню снесла. Все там: сатинет, и вата, и нитки. А Платониде заявила, что баня для этого дела в самый раз. В келье не расстелешь его, двухспальное-то, да и темно — не строчки выйдут, закорючки, а баня мирово: чистая, по-белому, большая, светлая и, — она наклонилась к самому уху Агапиты и прошептала: — никто не подслушает, если посекретничать вздумается… От старика я предбанник на крючок запру, а для Варёнки Калистратову шубу выворочу да разок покажусь дуре — за сто верст отбежит!