Страница 23 из 42
Юсуп пытался объяснить ему, что никакой потусторонней жизни нет. Хозяин обезоруживал Юсупа вопросом:
— А куда же денется моя душа после смерти?
— И души никакой нет!
— А почему же я вижу по ночам сны? Кошка спит и не видит снов, а я вижу.
— Откуда ты знаешь, что кошка не видит снов, она сказала тебе? — кричал в ответ Юсуп.
Здесь хозяин начинал смеяться.
— Только подумать: кошка видит сны, ха-ха-ха!.. Он вообще был веселым, смешливым человеком, этот хозяин, долгие годы непосильного труда и нищеты не ожесточили, не иссушили его жизнелюбивой души. «Ага! — воскликнул бы он, прочитав эти строки, — ты написал «душа», значит она есть, ты сам написал!» Вот на таком примерно уровне и велись у них с Юсупом еженедельные богословские споры по пятницам. Теперь он давно уже умер, этот хозяин, и на собственном опыте убедился, что не носил при жизни бессмертной души в своем теле. Я, честно говоря, за его жизнелюбие, доброту и веселость с удовольствием снабдил бы его в дальний путь столь желанной душой, если бы это было в моей власти.
Однажды Юсуп позвал меня в гости на плов. Мы сели в саду, в тени карагача, Юсуп поставил на скатерть две пиалы и бутылку портвейна.
— Ты разве пьешь вино? — удивился я.
— А разве по европейскому закону садятся за стол без вина? — ответил он.
Портвейн был скверный, кустарной выработки. Юсуп выпил целый стакан, его лицо сморщилось, он пил с отвращением. Я понял, он пьет нарочно, со специальной целью нарушить религиозный запрет.
Мы покончили с пловом, перешли к чаю.
— Ты состоишь в комсомоле? — спросил я.
— Почему ты спрашиваешь? — ответил он вопросом на вопрос.
— Судя по твоим взглядам, ты должен состоять в комсомоле.
— Я и состою в душе, только не имею билета.
— Но почему?
Он помолчал, потом неохотно сказал:
— Происхождение мешает.
— Ты же в детдоме вырос!
— Но отцом моим был муэдзин, служитель мечети. Это не мулла, конечно, но все же из духовенства.
— Послушай, — сказал я, — ведь тебя никто не тянет за язык. Ты остался сиротой, даже мог и не знать ничего о своем отце.
— Я был бы рад ничего не знать о нем, однако знаю. Тот, кто вступает в комсомол, должен сказать о себе всю правду. А как я скажу, меня могут и не принять.
— Может быть, и примут.
— А если нет, тогда что? И он побледнел.
— Да ничего, — сказал я необдуманно. — Останется все, как сейчас.
— Нет, — сказал он. — Как сейчас, не останется. Тогда я должен перейти к врагам Советской власти. А я не могу перейти к врагам Советской власти, потому что она меня вырастила, потому что это справедливая власть. Что же мне тогда делать? Умирать?..
Я не ожидал такого крайнего вывода и в душе пожалел, что затеял этот разговор. Юсуп заметил мое смущение и утешил меня:
— Я вступлю сразу в партию. Когда принимают в комсомол, оказывают человеку доверие наперед, по его происхождению. Потому что каких дел можно спрашивать с мальчика? Но в партию принимают иначе, судят о человеке по его делам. Сначала я совершу какое-нибудь большое советское дело, а уж потом подам заявление в партию. Я совершу такое дело, чтобы о моем происхождении забыли. Скоро я уеду из Ходжента на поиски такого дела.
Уже смеркалось, начали звенеть комары. Потом потянуло от реки свежим ветром, комары исчезли, взошла луна, а мы все сидели и разговаривали, подбирая для Юсупа достойное дело, по свершении которого он мог бы наверняка рассчитывать на прием в партию. Я советовал ему идти добровольцем в Красную Армию, пока не поздно, пока еще бродят в горах остатки басмаческих шаек. Он со мною согласился, беда только в том, что он не умеет стрелять из винтовки. «Пустяки, через две недели научишься, это очень просто!»— воскликнул я с таким видом, как будто сам был знаменитым стрелком. «Пожалуй, ты прав, — задумчиво отозвался Юсуп. — Семьи у меня нет и не будет. Красная Армия для меня подходящее место. Теперь я знаю, что навсегда останусь холостым».
Мы допили портвейн, Юсуп разговорился, утратив обычную суховатую сдержанность, и рассказал мне историю своей жизни и своей неудачной любви.
Достояние муэдзина — голос. Он должен быть сильным, но мягким, густым, но без хрипа и к концу напева должен постепенно возвышаться, переходя в тончайшую нитку; весь секрет в том, чтобы эта нитка тянулась бесконечно долго и, постепенно замирая, оставалась бы ясно слышимой на дальнее расстояние. «Утром муэдзин на тончайшей нити своего голоса вытягивает солнце из-за края земли; в полдень голос муэдзина густ и меден, как труба; вечером он на серебряной нити голоса опускает солнце за край земли…»
Я помню вечерние голоса муэдзинов над просторами полей и садов, затянутых легким туманом; эти серебряные нити, дрожа, тянулись со всех сторон, наполняя душу печалью и сладостью. Ныне, когда они почти повсеместно умолкли, заменились голосами радиорупоров, я не жалею о них: всему свое время. Но все-таки в любой старине, даже самой тяжелой и темной, была своя красота.
Муэдзины, как и русские дьяконы, были особым сословием в мусульманском духовенстве. Суровый ислам, родившийся на заре всемирного арабского могущества из рева боевых труб и слитного грохота боевых барабанов, был начисто лишен всяких признаков пышной обрядности — скупая, до предела упрощенная религия воинов. Но ведь любая религия должна иметь свою красоту и своих артистов. Во исполнение этого правила католицизм завел органистов в костелах, православие — дьяконов с непомерно могучими басами, а ислам — муэдзинов.
Один и тот же напев пять раз в день! Артистические возможности у муэдзинов были жестокими. Кто-то сказал: чем строже ограничения, стоящие перед истинным художником, тем больше служат они к совершенству его мастерства. Трудно представить себе ограничения более строгие, чем те, которые ставил перед художниками ислам: живописцам, к примеру, ислам запрещал изображение живых существ, и весь художник со всем своим талантом уходил в орнамент. И действительно, в орнаменте иные добивались неслыханного мастерства. Но где ограничения, там надзиратели: подлинной живописи из орнамента все-таки не родилось, как не родилось из пения муэдзинов подлинного вокального искусства.
Отец Юсупа — я основываюсь на рассказе самого Юсупа — был большим артистом в душе. Как-то, незадолго до революции, в Шахризябсе главная мечеть объявила состязание муэдзинов. Собралось двенадцать соперников, каждому был выделен полный день, пять напевов. И все двенадцать дней в часы азана, то есть призыва к молитве, площадь перед мечетью была переполнена шахризябцами, ценителями пения. Самые искушенные ценители начинали слушать вблизи минарета, затем уходили все дальше и дальше и под конец слушали с городских окраин, куда напев едва доносился.
Отец Юсупа готовился к состязанию долго и вдумчиво. К своему таланту и мастерству он добавил еще и мысль. Все пять призывов к молитве он спел на один мотив, но по-разному: в утреннем призыве звучали радость и благодарение за новый день, ниспосланный миру, в полдень голос певца звучал медно и густо, напоминая о дневных трудах, после заката — с умиротворенной печалью навстречу ночи. Все шахризябские ценители пришли в полный восторг и единодушно предсказывали победу такому особенному певцу. Он и сам поверил в свою победу и до конца состязаний — он пел в пятый день — пребывал в счастливом полусне. Его наперебой приглашали в гости из дома в дом и награждали подарками. Настал тринадцатый день — день суда. В числе судей были два ахунда из Бухары, два иссохших старика с длинными седыми бородами, отливающими мутной желтизной, с глазами, горящими тусклым и мрачным пламенем. Они оба согласно сказали:
— Этот муэдзин не должен даже и допускаться на минарет. Ему надлежало петь о боге, о небесном, а он пел о земном: о солнце, о полдне и земных трудах, о вечере и об отходе ко сну. Сие кощунственно! И следовало бы проверить, насколько он тверд в исламе и усерден в исполнении шариата.
Вот они, надзиратели! Никакого отличия за свое пение отец Юсупа, конечно, не получил. Слух об его вероотступничестве сдул, подобно ветру, всех почитателей, он остался наедине со своим горем, со своей обидой. В Шах-ризябсе оставаться ему было нельзя, и он, забрав сына, уехал подальше, в Ходжент. Он правильно выбрал: Ходжент был далеко от Бухары, и власть мертвой исламистской догмы здесь не так чувствовалась.