Страница 11 из 89
В облике Кости Синицкого смешались черты всех племен и народов не только издревле живших на Чукотке, но и посещавших этот далекий край как с западной так и с восточной стороны.
Как истинный анадырец, то есть человек, причисляющий себя к более высокому сословию, нежели коренное население Чукотки, Костя по-чукотски и по-эскимосски не говорил, если не считать нескольких бранных слов.
Хорошо мне знакомая библиотека педагогического училища на этот раз поразила меня удивительным порядком: такой я ее никогда не видел. Во всяком случае, прежде она была в ужасном состоянии, заведовали ею люди случайные; одно время библиотекарем числилась жена завхоза, которая вместо слова «экземпляр» писала «инзупляк» и еще спорила, что это слово пишется именно так.
Сильно поредевшая училищная библиотека сегодня имела даже каталог!
Но самым поразительным было книжное собрание самого Кости Синицкого! Солидные тома по истории, искусству, философии, медицине… Книжные полки занимали две стены небольшой комнаты.
Я в изумлении застыл перед корешками с золотыми тиснениями. У меня учащенно забилось сердце.
— Какие прекрасные книги!
На худощавом лице Кости появилась улыбка. Он важно и почему-то полушепотом произнес:
— Но самые ценные я держу в закрытом шкафу.
И впрямь, один из шкафов не только имел висячий замочек, но и тщательно заклеенные темной бумагой стекла.
Из солидной связки ключей Костя выбрал один и открыл замок. Вытерев белым вафельным полотенцем руки, достал тяжелый том, на темно-зеленом переплете которого я прочитал: «Форель. Мужчина и Женщина».
— Мое самое большое сокровище, — сдерживая дыхание, сказал Костя. — За большие деньги выписал из московского букинистического магазина.
Дав мне подержать книгу, Костя обещал:
— Вечером почитаешь…
Потом он показал мне великолепное издание словаря Даля под редакцией Бодуэна де Куртене. Имя прославленного лингвиста мне было знакомо из лекций профессора Холодовича, читавшего нам курс общего языкознания, и семинару по русскому языку Веры Павловны Андреевой-Георг.
Костя Синицкий открыл том и молча показал мне несколько строк. Прижав палец к губам, прошептал:
— Никому ни слова! Местный уполномоченный НКВД что-то заподозрил… Надеюсь, ты меня не выдашь?
Я обещал. Тем более что все эти слова, пословицы, поговорки, частушки я знал не хуже самого Бодуэна де Куртене.
Однако Синицкий, несмотря на свою солидную библиотеку, был человеком не то что малограмотным, но попросту невежественным. Зато его отличала необыкновенная аккуратность, почти болезненная чистоплотность.
— Я чукчу, — говорил он с легкой шепелявостью, свойственной анадырцам казачьего происхождения, — за все уважаю, кроме грязи… Ну почему ты не хочешь, чтобы я вымыл твои ботинки?
Но я сам предпочитал смывать с ботинок тяжелую анадырскую грязь.
По вечерам мы пили с Костей крепко заваренный чай.
— Это хорошо, что ты не пошел к Никитину пить спирт, — хвалил он меня. — Мы с тобой будем культурно общаться, — он клал на стол роскошный том Фореля «Мужчина и Женщина» и том Даля.
— А нет ли у тебя какой-нибудь художественной литературы? — спросил я как-то Костю.
— Зачем тебе художественная литература? — удивился он. — Ты же сам писатель! Лучше учись культурному обращению с женщиной. Полезное дело.
— Я эту книгу читал…
— Неужели? — страшно удивился Костя, — Где?
— В Ленинградской публичной библиотеке, — ответил я, — и этот словарь не раз листал…
Костя в изумлении вытащил изо рта нерастаявший кусок сахара-рафинада, осторожно положил на край блюдца и шепотом спросил:
— А чего же тогда НКВД интересуется?
Я пожал плечами:
— Наверное, тоже хочет узнать, как надо культурно обращаться с женщиной.
Для Кости, как я догадался, книги представляли интерес лишь как внешне привлекательные вещи. Он их ценил не за содержание, а за вид. И, надо сказать, именно в этом он был настоящим знатоком и тонким ценителем.
За несколько дней общения с ним я еще выяснил, что Костя романтик и мечтатель. Он любил оперетту и буквально грезил ею. Порой он даже пытался изображать персонажей из увиденных им спектаклей в Москве, когда гостил у своей сестры Мирры, вышедшей замуж много лет назад за московского авиационного механика. Голоса у Кости не было, зато он обладал удивительным даром передавать движения и мимику…
— Я бы отдал все книги, — признался Костя, — только бы сыграть хотя бы маленькую роль в настоящем театре!
Необыкновенная аккуратность моего хозяина и трезвость несколько ограничивали мое общение с другими людьми. Ибо в те годы ни одна встреча к Анадыре не обходилась без бутылки, и спирт был так же легко доступен и дешев, как красная кетовая икра.
Стояли прекрасные летние дни. Основное население окружного центра, хотя новые административные здания поднялись на сопку, проживало еще на низменном берегу лимана, где вдоль единственной Советской улицы, то пыльной, то непролазно грязной в зависимости от погоды, стояли деревянные домишки, большей частью штукатуренные или же обитые черным толем. Напротив моего обиталища располагалось длинное деревянное здание. Одну половину его занимал детский сад, а другую — редакция газеты «Советская Чукотка». Здесь я познакомился с молодым поэтом Виктором Кеулькутом. Потом он заходил ко мне, оставляя в прихожей, под пристальным взглядом хозяина, ботинки, и бочком протискивался на кухню, где на плите стоял чайник.
Виктор читал стихи и искал в моих глазах одобрения. Он считал меня чуть ли не классиком. Четыре моих стихотворения, помещенных в «Книге для чтения», он знал наизусть.
Стихи Виктора мне правились, конечно, больше собственных. Они были просты и бесхитростны, как настоящая поэзия, и выражали естественные человеческие чувства.
Виктор украдкой вынимал из-под полы бутылку, мы под хмурым взглядом Кости немного выпивали, заедая спирт малосольными лососевыми пупками.
Однажды к нам на огонек зашла Валентина Кагак-Серикова. Она преподавала эскимосский язык в педучилище. Я хорошо помнил ее. Нуукэнские школьники зимой приезжали в Улак и в большой кают-компании полярной станции давали концерт, строили гимнастические пирамиды, и пионерка-отличница Кагак читала стихотворение Пушкина «Зимняя дорога» на чистом русском языке.
Она казалась всем нам необыкновенной красавицей, и если честно, то я был тайно в нее влюблен.
Когда я встретил ее в Нуукэне летом сорок шестого года, она была уже взрослой женщиной. Я прождал с месяц оказии в эскимосском селе, чтобы продолжить свой долгий, растянувшийся на два года путь в Ленинградский университет.
Она вышла замуж за молодого учителя физики, была счастлива. Помню, как я тащил для нее пружинную кровать из маяка-обсерватории. Кровать была почти новая, двуспальная. Я нес ее на спине, и она подпрыгивала в такт моим шагам. На ножках были колесики, и когда я собрал это необыкновенное спальное сооружение, оно легко покатилось по отполированной от долгого употребления моржовой коже пола, пока нашло более или менее удобное место в древнем жилище.
Старый Кэргитагин, отец Кагак, молча наблюдал за моими действиями и что-то неодобрительно ворчал. Мать Кагак угостила меня вареным моржовым ластом и кружкой сладкого чаю.
Валентина Кагак-Серикова сказала, что уже не живет с мужем.
— Я развелась, — спокойно и просто сообщила она, хотя в те годы я еще смотрел на развод, как на большую жизненную катастрофу.
Я не расспрашивал о причинах такого резкого поворота в ее личной жизни, но сама Валентина рассказала:
— Была с ним в отпуске, на материке… Погостили у его родителей. Ко мне относились очень хорошо, может, даже слишком хорошо. Но вот именно это и стало причиной. Сколько раз я слышала: эскимоска, а умывается; вроде дикарка, а платье носит, почему нет татуировки… ем ли сырое мясо?.. Осточертело мне все это. А когда муж сказал, что через три года собирается совсем распрощаться с Чукоткой и вернуться в этот волжский городок, тут меня такая тоска взяла, я подумала, подумала, да и заявила: мол, никуда отсюда не уеду, не получится у нас совместной жизни…