Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 81 из 86

Он похохатывал и шлёпал сухими ладошками.

До Ключей считалось две версты, а от наших гумен длинное село на большой дороге казалось совсем рядом. Оба его конца полого спускались к речке, и центральная часть исчезала за ближним увалом. Все избы прятались за гумнами, в приусадебных садах. Только на левом конце высоко взлетала каменная белая колокольня, а рядом с нею громоздилась барская хоромина, надворные постройки и жёлтые омёты соломы. Мы дошли до межевого полосатого столба и свернули направо. Отсюда широким размахом расстилался волнистый барский выгон — ярко-зелёный, усыпанный полевым разноцветьем. Низкими струнами гудели шмели, а жаворонки звенели всюду.

Когда мы спускались в лощину, заросшую тёрном и охапками ежевики, навстречу нам по узенькой тропинке шла с палкой в руке величавая Паруша.

— Ну, колосочки золотые, куда это вы бежите?

Она обняла меня своей мягкой, тяжёлой рукой и прижала к себе.

— Чую, лён–зелён: на поштву бежишь… Когда вы горели, я ночку‑то в жигулёвке под замком маялась. До бела дня у продуха билась, как зверь в капкане. Тут словно нарочно одно к одному пришлось…

Мы стояли в низинке, в зарослях кудрявых кустарников, окроплённых белыми цветочками, у прозрачного родничка, на дне которого шевелился и вскипал жемчужный песок, а маленький ручеёк сверкал на солнце пронзительными вспышками.

— Нас подожгли, — крикнул я горестно и зло, — а тебя заушили, и никто тебя не отбил! ГТоп‑то не знай откуда, а все перед ним ползают. До него‑то никто тебя обижать не мог. А разве он не знал, что Максим‑то нас поджёг? Они — заодно.

Паруша ласково оттолкнула меня от себя и затряслась от смеха.

— А он сам пришёл ко мне да из жигулёвки выпустил. Христосиком притворился: «Прости, — бает, — меня, христа ради! Не я тебя, — бает, — в узилище бросил, а святая православная церковь за твою еретическую строптивость, чтобы ты одумалась. Несть, — бает, — такого дара и благостыни, какими обсыплет тебя церковь, ежели войдёшь в её лоно». А я ему смеюсь в бороду и бью словами: «У тебя, мол, церковное лоно‑то в утробе. Начальство‑то знает, мол, что самые лютые гонители — отступники. Дай, мол, срок, народ‑то с тебя сторицей взыщет». И пошла мимо него домой. А меня мои милые невестушки под руки подхватили. Плачут–рыдают, а я смеюсь: «Радоваться, мол, дочки, надо. Дьявол‑то от меня отринул и сам себя очернил своими июдиными соблазнами». А нынче приспичило мне к барыне Ермолаевой пойти. Рассказала ей, чего у нас поп‑то делает. А она такая же сырая, как я: ахает, плещет руками и барина зовёт: «Михайло Сергеич, послушай, какие безобразия чернавский поп творит!» Ну, и сам барин, тощой такой, добросердый, прослушал меня. «Я, — бает, — через архиерея в Саратове укрощу его». А нам, золотые колосочки, на себя надеяться надо, самим не плошать, а на архиерея уповать нечего: архиерей‑то сам этого супостата на нас натравил. Ну, а сейчас домой воротимся, на поштве‑то делать вам нечего. Я сама туда наведалась и вот тебе с матерью повестку не; у — денежное письмецо от отца пришло. Нынче же сходите за деньжонками и уезжайте с богом.

Она развернула платок и подала мне печатную бумажку, а я, не помня себя, схватил эту бумажку и что есть силы бросился к нашему селу. Что‑то кричал мне, похохатывая, Иванка, басовито ворчала Паруша, но я не обернулся и не слушал их. Я сжимал в руке волшебную повестку — желанный талисман, который открывал нам с матерью свободный путь в полуденный край.

ХLI

Пока мы искали подводу, которой, как на грех, не было, — Терентий уехал куда‑то с кладью, а у Якова лошадь хромала, дедушка же своего дряхлого гнедка и со двора не выпускал, — в первое же воскресенье разразилась страшная беда.

Мы сидели в холодке, на завалинке избы, у глухой стены, обращённой к луке. Бабушка с дедом, одетые по-праздничному, калякали с Парушей, что жить стало совсем невмоготу: барин землю распродаёт по частям разным мироедам, а в аренду уж и клочка нельзя достать. Новые же помещики землю сами обрабатывают машинами, а работников пригоняют со стороны за кусок хлеба. Поп сеет раздор, междоусобие клеветой и наговорами, и не только поморцы, но и многие мирские у него в гонении. А такие злыдни, как Максим да Гришка Шустов, его приспешники, редкую неделю не обижают людей. Мужики заколачивают избы и разбегаются. Семьи разваливаются, дворы пустуют. И земля совсем перестала родить. Только жиреют помещики да кулаки. Раньше бабы холсты ткали, а сейчас коноплю да лён на усадебных полосках сеют, да и то кое‑как, но и эти полоски год от году под картошку да под горох отходят. Вот и в извоз уж не приходится ездить: у купцов да кулаков свои лошади. На старости лет привёл бог с голоду помирать. Жалобы дедушки и бабушки не нравились Паруше, и сна сурово гудела:

— Не греши, Фома! С себя больше взыскивай. При малом наделе о землице надо было радеть: и навозцем её питать, и отдых ей давать, и пахать поглубже. А у нас мужики последние соки из неё тянули. Мир‑то миром, а друг другу — недруги. Заботился бы каждый о своём наделе — и всем бы лишний кусок хлеба доставался. А земля–матушка за зло дурных работников карает. Мы вон не ленились — только о ней и думали. Вы с шабрами на смех нас поднимали, а мы больше вас даров‑то от земли получали. При переделах наша полоса через год у нерадивых только половину давала, да и то с бурьяном.

Эти разговоры мне давно надоели: они и к делу и не к делу возобновлялись каждый день, как только соседи приходили в избу или собирались в праздники у амбаров. Мужики вздыхали, жаловались, чесали затылки и бока и расходились по домам тяжело, вперевалку, как недужные.

Но Паруша никогда не жаловалась, а сердито изобличала мужиков, как и сейчас деда, в нерадении, в безрассудном истощении земли, в недоброжелательности друг к другу, в нищенской жадности. Земля требует, чтобы её любили и заботились о ней постоянно и не поодиночке, а все сообща, потому что земля—общественная: без согласия и без взаимности, без дружного сотрудничества каждый год будет и голод и мор, да и мироеды с начальством поедом съедят. Вот приехал поп из отступников и начал всех по одному сталкивать лбами, вражду сеять, разогнал стародавнюю общину поморцев. Вспомянешь добрым словом праведника Мнкитушку. Знал он, в чём сила и благость наша: призывал к братской жизни, а его сами же мы в руки ворогов отдали. А когда она, Паруша, без боязни выступила против попа, её заушили в жигулёвку. Кто за неё заступился? Все трусливо разбрелись по домам. Только парнишки надумали вытащить её из узилища. Хоть она и потешалась над ними, но ей дорого было их бескорыстное хотение вырвать её из лап долгогривого супостата. Ежели бы все так ополчились на него, как эти парнишки, злой волк не хозяйничал бы в нашем стаде.

Дед угрюмо ворчал:

— За это баловство кнутом надо было настегать. Узнал бы поп — беды не обобрались бы.

Паруша гневно гудела:

— Эх, Фома, Фома! Вот и собираем мы, что посеяли. А парнишки‑то эти вырастут — не по–твоему будут жить да думать. Не баловство это, а праведный подвиг.

Мать стояла рядом с бабушкой и раздумчиво молчала. А когда Паруша говорила о нашей попытке освободить её из жигулёвки, она с тревожной догадкой в широко открытых глазах пристально смотрела на меня и удивлённо качала головой.

Широкая и ровная лука перед церковью бархатно зеленела на солнце и мерцала золотыми переливами. Всюду рассыпаны были жёлтые одуванчики и узорчатой пеной кипели белые цветочки клевера. Несколько костлявых, спутанных лошадей щипали траву, не поднимая голов, и лениво бродили сизые галки. Стрелами носились низко над травой белогрудые ласточки. Хотелось бегать по этой мягкой раздольной луке и радостно кричать навстречу солнышку и голубому небу.

В церковной ограде, перед папертью, толпился народ, а на высоком крыльце крестились и кланялись старики и старухи. Вдруг на колокольне весело затрезвонили колокола. Этот разливный трезвон как будто взволновал всю луку и взбудоражил деревню. Мне почудилось, что избы на высокой горе той стороны вздрогнули, встряхнулись и вспыхнули окнами. Галки стаей поднялись с луки и с испуганным криком полетели на реку, к вётлам. Лошади подняли головы, огляделись и, успокоившись, опять стали щипать траву.