Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 51 из 75

— Уж ты-то помолчал бы, — вдруг недоброжелательно сказал Лушин, наполняя рюмку. — Тоже еще поэт-лирик. Державин! Константин Симонов! Слышал я твои «траля-ля» да «а-а-а», смеху подобно! За что только деньги платят!

Он быстро выпил и налил себе еще.

Мурик пожал плечами:

— Что тебе объяснять? Технарь он технарь и есть. А ты еще комплексант, и всегда им был.

— Да кончайте вы базар, ей-богу! — попросил Соль. — Ругаться сюда пришли? Или что?

— М-между п-прочим… — уже с откровенной злобой начал Лушин и встал. Лицо его совсем побледнело, на лбу и переносице выступил пот. — Между прочим, ты, Мурин! Заруби на своем носу: без технарей ни штанов твоих… бархатных, ни «Жигулей», ни жратвы — ничего! А уж без пачкотни вашей… х-ха… Все вы тут… — он оттолкнул стул и, пошатываясь, побрел к двери. Проходя мимо пианино, протянул руку и смахнул на пол фарфоровую балерину. Дорофеев дернулся. Марк удержал его за руку. Через секунду в передней хлопнула дверь.

Все молчали.

— Ну и гнида, — произнес наконец Мурик. — Завистливая мразь. Типичный «маленький человек».

— Надо было вмазать. По сопатке, — мечтательно сказал Дорофеев.

— Тебе бы только — в морду, — подал голос Алферов. — Он, между прочим, совсем не глупый мужик. Только психопат, потому и слушать противно.

Марк, покряхтывая, собирал с полу останки столетней балерины.

— Вообще-то, от хорошей жизни так себя не ведут, — заявил он, выпрямляясь. — И про технаря — бестактность. А уж про «маленького человека»…

— Ах ты, батюшки! — Мурик всплеснул короткими руками. — Пожалел! Защитник! Смягчающие обстоятельства ищет. Да он, этот Вадька, всю дорогу был подонком. Исподтишник! Забыл, как Севке за его подоконник тройку в четверти влепили? По поведению. А он молчал, гад подколодный.

— Ладно, побазарили и будя. Чайник, небось, вскипел. Пошли на кухню, тяпнем по стакану! — распорядился Соль.

Торт, в самом деле, оказался грандиозный — в полстола, весь в кремовых розах и завитушках, а поперек надпись: «ПОЗДРАВЛЯЮ!»

— Жалко резать, имеет художественное значение, — сказал Дорофеев, — мы же тут и четверти не одолеем, а вещь испортим.

— Однова живем, робятушки! — Марк решительно взял нож и располосовал торт.

Все уже разговаривали всерьез, без всяких «ишо» и «чаво», негромкими, спокойными голосами: нормальная беседа немолодых, усталых мужчин.

«Все же сорок… почти сорок лет знакомства — не баран чихнул, — размягченно думал Дорофеев, — из жизни не выкинешь. Вот существовали где-то, каждый сам по себе, а, пожалуйста, встретились — и как родные».

— Это сколько же мы знакомы? — спросил он, перебив Володьку, который объяснял Мурику, почему отказался заведовать отделением.

— Тридцать восемь лет, — сказал Соль. — Нашу школу открыли в сорок четвертом, до того там — помнишь? — госпиталь был.

Володька между тем со страстью поносил каких-то прачек, которые не желают работать полный рабочий день:

— Ведь положено — до пяти, а эти… ну хоть их убей — ровно в два всё уже бросили и по домам… намылились.

— Да тебе-то что до прачек? — удивился Дорофеев. — Ты кто, завхоз?

Володька кинул на него хмурый взгляд:





— А то, что чистого белья для больных… того, не допросишься.

— А ты родственников подключи! — посоветовал Мурик. — У них ведь жены есть, пускай потрудятся, принесут.

— Жены? Да нет. У наших больных с женами как-то… Не густо. Еще когда первый раз попал, тогда ничего, ходят, а так… если хроник или там… — он вдруг замолчал. Все ждали.

— Нету у них жен! Бросают. Старухи у нас посетители… в основном, — нехотя продолжал Володька. — Матери, тетки… Нет! Администрирование — не мое дело! То гляди, как бы персонал из передачи апельсины не… того… то… другую бы выгнал к чертям собачьим, так работать некому! И они это понимают. Вот ведь: полагается лекарство больному дать и проследить, чтобы тут же, при тебе, проглотил. Сестрам лень. Сунут каждому таблетку в руку — иди гуляй. А те ее, таблетку, в унитаз. Они же у нас такие, пациенты… Все уверены, что здоровы, как эти… а мы их, дескать, травим. Лекарствами. Недавно было дело: у одного мужика — бессонница. Возились с ним… аж с пупа сорвались, ну все перепробовали, назначили гипноз. Акт отчаяния. Пока чухались, ему уже свои помогли — собрали со всего отделения эти… таблетки — и ему. Спи спокойно, дорогой товарищ..

— Помер?! — хором воскликнули все.

— Откачали, слава богу. Но с трудом — на отделении-то у нас семьдесят душ. Главное, жалко, — хороший мужик, инопланетянин. С Сириуса… Да..

— Так после этого тебя и… — догадался Марк.

— Да никто меня не трогал, вот еще… — Володька раздраженно махнул рукой. — Выговор влепили, это уж… свято дело. Да что мне выговор ихний! У меня за двадцать пять лет беспорочной службы этих… выговорешников штук десять, а то и двадцать. И благодарностей соответственно. Надоело! Я, видите ли, по специальности врач, мне лечить охота, а не с прачками… того… собачиться. И главное, был бы толк, а то…

«Мне бы его заботы, — с неожиданным раздражением подумал вдруг Дорофеев. — Сколько можно все об одном и том же? Вот недостаток таких посиделок — нету тем для интересных разговоров. Нету! Надо идти, а то завтра пропадешь с больной головой».

Володька точно понял:

— Полчетвертого, между прочим. У вас, бездельников, завтра воскресенье, а мне к девяти — в клинику. И в прошлую ночь — того…

На углу Зелениной поймали такси, посадили Мурика, и он укатил к себе на Гражданку. Перед тем для чего-то длинно объяснял, что хотел поехать к Солю на своей машине, но тогда нельзя было бы пить. На прощание протянул Дорофееву визитную карточку, тот дал ему свою и получил обещание: как только Мурик будет в Москве, непременно позвонит Всеволоду, позовет на концерт, где будут исполняться его песни.

— Потом можно будет где-нибудь посидеть, в ЦДЛ или еще где, — томно сказал Мурик.

Марк с Дорофеевым проводили Володьку до дому, тот отправился спать, а они решили пройтись еще.

Ночь уже сделалась утром, небо начало голубеть. По другой стороне улицы, мимо сада, шипя, прошла поливальная машина, и сразу остро запахло цветущей липой и шиповником.

— Раньше там, — Дорофеев посмотрел на сад, — другая, по-моему, ограда была. Нет? Такая черная, с пиками? И еще фонтан, что-то я его не вижу.

— Засыпали, — сказал Соль, — черт их знает, зачем засыпали, хороший был фонтан, я в него как-то раз свалился. Я в этом садике до войны с дедом гулял. Сверзился в фонтан, вымок весь, а дед меня еще и выдрал! — он радостно заулыбался и стал очень похож на Марка из прежней, школьной жизни.

— Я тоже тут бывал. С нянькой. Может, доводилось встречаться в песочнице?

— Все возможно… Только я здесь — редко, раз в месяц. Когда к деду в гости приезжали. А так мы жили на Московском, то бишь тогда — на Международном, само собой. У «Электросилы». А уж потом в наш дом снаряд — бац, а мы — к деду.

— Ты — всю блокаду?..

— Ага… А вот, знаешь, интересно: сколько всего было, ну… жуткого — дедушка умирал, сестра… И обстрелы. И голод — засыпаешь, кушать хочется, проснулся — то же самое, и во сне — еда. Сколько раз мне снилось: беру пирожное, подношу ко рту — и, как назло, сразу просыпаюсь! Ну вот… Я что хочу сказать? Почему-то как самое страшное запомнилось не это, не голод, не бомбежки, а как в самом еще начале над Международным фриц летал. И вот нарисовал, гад, на небе здоровенную такую свастику. Она, зараза, потом долго висела, и ничего не сделаешь, такое бессилие!

— А мы были в эвакуации, — почему-то виновато признался Дорофеев, — в Горьком. Потом в мае сорок четвертого отец прислал вызов, вернулись. Двадцать девятого мая, как сейчас помню.

Он в самом деле до мелочей помнил, как они с матерью возвращались домой. Ехали шикарно, в мягком вагоне — горьковский радиокомитет расстарался. Целыми днями Всеволод торчал в коридоре, высунув голову в открытое окно. Мать ругалась — влетит в глаз уголь, ослепнешь. Поезд еле тащился, подолгу стоял. И чем ближе к Ленинграду, тем чаще попадались ворон к и, деревья со срезанными верхушками, окопы, разбитые вокзалы.