Страница 100 из 116
Санька четвертый десяток лет доживает, а все не женат. Гази из головы не идет. Смиренная, чистая и пригожая. Мучительно ищет Санька путей к сердцу татарочки, а их нет. В иное время нашел бы, постарался понравиться, а в сорок лет попробуй приглянись, когда девке чуть поболе двадцати. Ну, допустим, по сердцу пришелся бы ей Санька, а как же с верой?
Думает все это Санька про себя и молчит. Ирине ничего не говорит. Видит—у нее у самой горе. Князь Акпарс и вдовым оказался и свободным, а прежняя любовь, видно, забыта. Теперь в дом к Саньке заходит редко, на Ирину старается не глядеть. И видит Санька по утрам красные от слез сестрины глаза. Вздохнет Санька, ничего не скажет— у самого та же заноза в сердце.
Сегодня Санька воротился со службы поздно, не успел сапоги снять, глядь—гости на дворе. Поп с попадьей чинно шествуют к крыльцу. Санька выбежал встречать, а Ешка, увидев его, раскинул руки, пропел:
Я утром, вечером иду
К соседу на беседу.
И если он меня не ждал —
Зачем иметь соседа.
— Милости просим!—воскликнул Санька и провел гостей в горницу.
Попадья, раздевшись, поклонилась хозяину и сразу прошла в светелку к Ирине. Приоткрыла тихонечко дверь, огляделась. Над божницей лампадка разливает желтый свет. Уронив голову на вытянутые по столу руки, разметав косы, мучается сердечной болью Ирина. Палата подошла к ней, погладила ласково голову. Ирина поднялась, хотела улыбнуться нежданной гостье—не смогла. И снова заплакала, закрыв лицо руками. Попадья села супротив, спросила:
— Слезы льешь в три ручья, а отчего?..
Санька и Ешка тоже беседу начали.
Сперва они малость помолчали. Сидели друг против друга на лайках, застланных багряным сукном. Первый начал Ешка:
— Предался я ныне воспоминаниям, жизнешку прошлую переворошил... Помнишь, были мы в Чкаруэме...
— Да-а, трудны были эти два годика,—как бы продолжая мысль Винки, сказал Санька.
— Так вот я и говорю, жили мы в Чкаруэме. И помнишь: весь народишко веру нашу принял и кресты на свои груди возложил. А были мечи в наших руках?
— Доброе слово да дело.
— То-то и одо. А помнишь, как смело с мурзой они разговаривали, хлеб свой отстаивали, нас в обиду не дали. Слышал я, после нас много Япанча старался, одначе сеют там ныне по многим руэмам. А ведь у мурзы в руках меч, и какой меч. Стало быть, волю народную сломить не мог.
— К чему разговор твой, не пойму?
— А к тому, пропади оно пропадом, что Сильвестр-поп от имени владыки повелел весь черемисский край за един год привести под православную церковь и оставил для сей цели воинов с мечами. А меня взяло сумление...
— В мечи не веришь?
— Сумлеваюсь зело. Коль будем мы с верой насильничать, народ черемисский от нас отшатнется. А ежели приобщать к христианству посредством слов да дел добрых, сие потребует преогромного времени, пропади оно пропадом. И тогда...
— Тогда нам с тобой, отец Ефим, несдобровать. Тебя сана лишат, а меня в Тайный приказ.
— Стало быть, повеление владыки сполнять? Черемисских друзей наших, кои в скитаниях прошлых последним куском с нами делились, мечом под крест подводить? Людей, что с нами испили общую чашу крови под Казанью, ради веры в темницы бросать?
— Да разве руки на то поднимутся!
— Ах, пропади все пропадом! Думай, как быть. Думай, Саня, думай—ты же мудрый. Сильвестр-поп наказал весной гонца слать, с коим известить, сколь душ языческих в нашу веру обращено. По весне с нас ответ спросят, Саня.
Санька долго молчал, думал. Потом сказал:
— В этом многотрудном деле без князя Акпарса нам не обойтись никак.
— Ой, верно, Саня. Аказушко—он нам поможет...
В светелке Ирины—свои, бабьи речи. Попадья стоит над Ириной, уперев руки в бока, будто наседка над цыпленком.
— Дура ты, девка, дура. Да разве слезами горю поможешь! Да ныне с мужиками обходиться надо по-иному. Ежели их, прохвостов, ждать, они сами никогда к бабе не подойдут. В Микени- ной ватаге поживши, я ихнего брата, мужиков, вот как распознала. Их, чертей, надо брать за загривок да так, не отпуская, к венцу и вести. Ну, я ужо за это дело возьмусь, ты не реви, не реви...
— ...а нам, отец Ефим, одно осталось—грех этот на свои души взять. Господь бог нас поймет, простит.
— Стало быть, Сильвестра-попа со владыкой омманем?
— Обманем, коль ничего другого не остается. С помощью Аказа всех людей окрестим, а там пусть живут, как хотят. Кюсоты ихние трогать не будем—какой бог по душе, тому пусть и молятся.
— И да простит нас бог и святой владыка,—сказал Ешка и перекрестился.—Спасибо тебе, Саня, снял ты с моей души груз великого сумления. По сему случаю не мешало бы... что-то к зимней погоде в горле заложило. Я, чаю, у тебя имеется?..
— А матушка?
— Мы тихохонько. Кувшинчиком-то только не греми.
— ...Робость девичью свою брось,—заплетая Ирине косу, уговаривала попадья.— Тебе не семнадцать лет, родимица... И не смей мне перечить! На той неделе будь готова— мы с отцом Ефимом твоего князя так прижмем, он и пикнуть не посмеет. Ишь, супостат, веру православную принял, а над девкой измывается, как язычник. С мужиками надо...—тут Палата остановилась, шмыгнула носом, насторожилась. Еще раз потянула воздух.
— Ах они, ироды! Уже стакнулись!—и бросилась к двери.
Ешка только поднял вторую кружку, а из светелки выскочила
попадья, накрыла кружку пухлой ладонью...
Из гостей Ешка возвращался хоть и трезвый, но довольный. Сзади шла и нудно бранилась матушка.
Смерть Эрви неожиданно больно отозвалась в сердце Акпарса. Раньше ему казалось, что жена в душе верна Казани, ходили слухи, что там она тайно приняла веру аллаха. И Акпарс этому верил и не верил.
И совсем поверил Акпарс измене жены, когда нашли около нее яд. Тем более что днем позже приходила к Акпарсу Шемкува и отдала грамоту, в которой Эрви клялась в верности и повиновении Сююмбике. Колдунья подтвердила, что Эрви приняла веру аллаха и была послана казанской царицей вредить Акпарсову делу...
И вот пришла к нему слава, почести и богатство: еще больше стало друзей. В минувшую осень впервые не рыскали по черемисской земле сборщики ясака, впервые за много лет не свистела нал головой бейская нагайка.
Казалось, чего бы желать еще Акпарсу? Но, окруженный множеством друзей, Акпарс порой чувствовал острое одиночество. Где бы он ни появлялся, народ выражал ему искреннюю любовь и преданность, но не хватало любви. Любви одного человека. Все чаще и чаще думал Акпарс об Ирине, но говорить с ней о женитьбе не решался. «Еще не остыла могила жены, а я приведу в дом другую. Что скажут люди?» Так думал Акпарс и умышленно оттягивал решительный час. Чтобы не расстраивать себя, старался реже видеть Ирину, избегал встреч с ней.
Прошло полгода, и когда одиночество стало невыносимым, он решил привести Ирину в свой дом. Но одно утро (он его запомнит на всю жизнь) перевернуло все его намерения. Татарка Гази, спасенная Санькой, была теперь служанкой в его доме и в это утро убирала Акпарсову постель. Акпарс сидел на лавке и, тихо подыгрывая на гуслях, пел:
9
Утренняя песня
Раздается звонко.
«То поет сестренка»,—
Догадался я.
Оказалось это —
Песня соловья.
Темной ночью песня
Пролетает мимо.
«Это песнь любимой»,—
Догадался я.
Оказалось это —
Грусть-тоска моя.
— Я давно хотела спросить тебя, господин...—Гази робко подошла к хозяину.
— Спрашивай, Гази, не бойся.
— Ты Аказа Тугаева не знаешь ли?
— Аказа? Тугаева?—Аказ сначала недоуменно рассмеялся, но потом понял, что татарочка не знает его первого имени, так как теперь все зовут его князем Акпарсом.
— А зачем тебе Аказ?
— У него жена Эрви есть. Мы вместе у Сююмбике жили. Я рано осиротела, она меня к себе взяла. Увидеть ее хочу.