Страница 22 из 40
В городе миллионами язычков пламени полыхал первомайский кумач, а он стоял в толпе, хмуро глядел на это море радости и сжимал в карманах кулаки. Вдруг он потерял самообладание, и с его языка стали срываться негодующие слова. Сперва он цедил их сквозь стиснутые зубы, а потом совсем забылся и заговорил вполголоса. Однако в окружавшем его шумном ликовании ничего не было слышно; только один раз лейтенант-артиллерист, который стоял рядом, держа за руку мальчика с игрушечным голубем на палочке, обернулся к нему и спросил:
— Простите?
Но он, не отвечая, оттолкнул лейтенанта и попытался пробиться с площади, подальше от толпы. Фыркая и отдуваясь, он добрался до менее шумной улицы, ещё раз оглянулся на спины демонстрантов, над которыми плыли знамёна и плакаты, сплюнул, сказал что-то вслух и заспешил к стоянке такси, но на полдороге остановился, выругался и, далеко обходя площадь, направился к кварталу вилл, поднимавшихся по крутому склону высоко над городом.
Хотя у него не было причин спешить, он почти бежал, сопел, отдувался, свистящим шёпотом говорил сам с собой или со всем миром, и несколько раз принимался раздражённо жестикулировать. Он брезгливо отводил взгляд от витрин магазинов, а услышав с площадки для игр счастливые детские крики, поморщился, как некоторые морщатся от визга пилы. Сегодня всё вызывало у него отвращение, всё его возмущало: голубое небо, аромат ландышей, белизна молодых яблонь. С ума сошли — вздумали цвести для этих!..
Он резко хлопнул калиткой, по бетонированной дорожке прошёл через сад, вошёл в виллу, открыл двери передней и разделся. Пальто, которое он небрежно повесил на вешалку, вовсе не поношенное, наоборот, почти новое, казалось уже каким-то затрёпанным; и перчатки были новые, только немного запачканные. Шляпа упала с вешалки, но господин вошёл в комнату, не обратив на это внимания. Он опустился в глубокое кресло, зажёг сигарету и через окно, занимавшее всю переднюю стену, посмотрел на праздничный город. Издалека доносились звуки духового оркестра, и особенно громко были слышны труба и барабан.
Бум-бум, бум-бум-бум, — весело отдавалось в ушах.
Он зашипел от злости, встал и начал ходить взад и вперёд. Просторный кабинет казался ему тесным, но что поделаешь? В трёх других его комнатах поселили какого-то жалкого служащего с женой, двумя детьми и тёщей.
Ну, долго они тут не проживут, а всё-таки…
Впрочем, кто теперь он сам? Такой же жалкий служащий.
Тьфу…
Не будь он у себя дома, в своём королевстве, он сплюнул бы, но теперь только потушил сигарету о дно пепельницы, изображавшей лебедя, и зажёг новую. Было тихо, и лишь издали доносилось задорное:
Бум-бум, бум-бум-бум…
Господин сел за столик, включил радио, долго настраивал на капризную короткую волну, наконец поймал её, откинулся в кресле, закурил и стал слушать.
Знакомый голос немного успокоил его. Поездки больших людей с одного материка на другой, тайные конференции самых влиятельных из них, тихоокеанские манёвры, заявления уверенных в себе государственных деятелей перед аудиториями пылких журналистов придали ему бодрости. Он чувствовал себя солидарным с ними. Они выражали вслух его мысли, протягивали ему руку, понимали, что он на них рассчитывает.
Пока диктор читал сообщения, он встал, снова подошёл к окну, отдёрнул штору и, взглянув на низину за городом, из которой поднимались фабричные трубы, быстро отыскал среди них четвёртую справа, низкую, солидную, старого типа, но такую знакомую, даже родную.
Бум-бум, бум-бум-бум, — доносилось издали, казалось, как раз от четвёртой трубы справа.
Он опустил штору, вернулся в комнату и сразу весь превратился в слух: диктор говорил о его родине.
Господин, который не аплодировал, теперь был готов радостно захлопать в ладоши; минуту он сосредоточенно слушал. Но его охватило мучительное, неприятное ощущение, похожее на тошноту. Он скривил рот и повёл носом, словно почувствовав зловоние. Насильно заставил себя откашляться. По его затылку прошла холодная волна, скользнула вниз по шее и дальше, к пояснице. Он пошевелил лопатками и втянул в себя воздух.
— Идиоты, — сказал он тихо, — идиоты.
Диктор был для него своим человеком и говорил от имени таких же своих людей. Господин, который не аплодировал, чувствовал себя почти ответственным за его слова: как обычно — о нищете в стране, о голоде, о пустых магазинах, об исхудалых детях, о непрочности режима…
Им овладел уже не стыд, а гнев: господин подскочил к приёмнику и выключил его, дрожа от злобы. В тишине звучал барабан. Он всё приближался. Колонна демонстрантов вышла на открытое место, звук долетал лучше, и в прозрачном весеннем воздухе немного иронически зазвенела трель флейты-пикколо.
— Идиоты.
Он подошёл к книжному шкафу и вынул толстую книгу. Перелистав её, он выловил несколько заложенных между страницами бумажек: зелёную, голубую, белую. Когда ему приносят эти клочки бумаги, он складывает их, как трофеи. Это не просто листовки, это исторические свидетельства того, что его дело ещё не проиграно. Они призывают: «Не выполняйте поставок, сами себе роете могилу! Не верьте пропаганде, не читайте журналов и газет!..» И вдруг господин, который не аплодировал, вытаращил глаза. В одной из листовок было написано:
«Не ходите на майскую демонстрацию! Мы видим вас! Предостерегаем вас! Рассчитаемся с вами!»
Бум-бум, бум-бум-бум, — звучит около самой виллы, потому что оркестр уже марширует по той же улице; слышны корнет-а-пистоны, кларнеты и маленькие барабаны, пение и смех. Открывается калитка, нет, вся эта страшная толпа не вламывается в сад, только соседские ребята бойко подбегают к вилле и звонят.
Нужно идти им отворять — родители на демонстрации, и паршивцы будут звонить, пока не оглохнешь. Майское половодье врывается в его дом, в его царство. У мальчика украшенный красными лентами самокат, девочка держит в руке воздушный шарик. Через минуту они включат радио за тонкой стенкой и прямо в квартире раздастся: «Бум-бум, бум-бум-бум».
Город жужжит, как улей, полный медоносных пчёл, а за ого домами высятся заводские трубы, и на четвёртой справа, — это отчётливо видно, — развевается и трепещет на ветру красный флаг.
Пёстрые, прозрачные спортивные знамёна реют на высоких белых древках над колоннами, толпа аплодирует и кричит «слава!» спортсменам в трусах и майках. Юноши и девушки проходят перед трибуной: теннисисты, футболисты, атлеты, пловцы — все они сильные и загорелые, как маленькие бронзовые боги. Теперь маршируют здоровье и красота, молодость и жизнерадостность. В размеренном шаге напрягаются мускулы ног, гордо распрямляются плечи, оживлённые, одухотворённые лица сияют, как целый цветник подсолнечников. А голоса скандируют здравицы миру, предвещая ему вечный расцвет.
На тротуаре стоит господни, и если пристальнее присмотришься к нему, заметишь: он ещё не так стар, он вполне мог бы сыграть вон с теми юношами в волейбол, участвовать вместе с ними в кроссе, выполнять упражнения на снарядах. Но он не думает о таком благородном соперничестве, стоит и смотрит и…
И аплодирует.
При мысли, что кто-нибудь наблюдает за ним и догадывается о его настроении, он сразу начинает аплодировать. Когда вокруг него кричат: «Да здравствует мир!»— кричит и он. Он даже снял перчатки, и с его лица давно спало оцепенение. Иногда он снимает шляпу, приветствуя спортивные вымпелы, машет им. Один раз он даже поднял на руки мальчугана, который хотел увидеть вратаря «Красной звезды».
Однако наступает момент, когда господин чувствует, что на сегодня с него более чем достаточно. Он ещё продолжает кричать «ура!» и почти беззвучно, безвредно хлопать, но уже совершает тактическое отступление из Первой линии стоящих на тротуаре, добирается до ворот своего дома и незаметно проскальзывает в подъезд. Когда он пересекает двор и входит в свою комнату, первомайские звуки немного стихают. Слышно, как народ там, на улице, что-то скандирует, слова сливаются, и только одно звучит совершенно чётко, поднимаясь над общим гулом, как маяк: