Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 47 из 66



Дуся встречает гостей в сенях. Стол в горнице уже накрыт. Продавщица и буфетчица заканчивают сервировку. Раздеваемся и сразу садимся за стол. Меня посадили рядом с Галей, худенькой черноволосой девушкой в бобочке на молнии. Стал было за ней ухаживать, но она сказала:

— Нет, нет: вы гость, я хозяйка. И я за вами поухаживаю.

Она положила мне жареной картошки.

— Вы текстильный техникум окончили? — спросил я.

— Да. Я художница. При комбинате художественную мастерскую открывают. Ещё троих моих подруг берут туда. Знаете, я ещё и понятия не имею, что и как делать там буду! — Она засмеялась.

— Узнаёте, — солидным тоном сказал я, — там быстро освоитесь.

— Конечно…

Полторы недели назад я сидел за этим же столом. Обстановка была иная. Разбитная Верка то и дело тормошила меня:

— Студент, чего молчишь? Чего надулся, как мышь на крупу? Погоди, девицу сыщем тебе, всю учёность выбьет из твоей головы!

Теперь Вера Николаевна держится степенно. Бойко, но тихо и с деловым видом разговаривает с прорабом. Следит, чтобы Гришина тарелка не пустовала. Поздравила Галю и поднесла ей подарок в коробке.

— От меня, Галочка, и от Вадима Иосифовича.

В коробке оказались чёрные лакированные туфельки. Галя всплеснула руками, тотчас примерила туфли. Они пришлись ей впору, и она осталась в них. Заговорили о том, где она будет жить в Ленинграде, сколько будет получать первое время. Дуся завела патефон.

Прораб послушал пластинку и сказал:

— А не сыграть ли нам самим, а? Женщины?

— Сыграй, сыграй, Вадим! — подхватила Вера Николаевна. — Галя, принеси гитару!

Сильные пальцы прораба прошлись по струнам. Легко и быстро прозвучали переборы «Цыганочки». Звуки разом погасли, прораб ударил по всем струнам, как-то строго посмотрел в упор на Веру Николаевну, метнул взглядом по лицам гостей. Осторожно, будто робея, глядя в пол. начал срывать такты «Барыни».

Вера Николаевна неслышно прошлась вдоль стола, проплыла обратно. Круто повернулась, откинула голову и заиграла руками и плечами.

— Давай чаще, Вадим! — приказала она.

И, дробно стуча каблучками, не отрывая взгляда от его глаз, тронулась назад. По моим плечам и по спине пробежал озноб. Ах, жаль, что не умею плясать! Стиснув зубы, с застывшей улыбкой на лице, смотрю на Веру Николаевну. У Гали худые щёки побледнели, глаза расширились. Вера Николаевна что-то уловила в её взгляде, подплыла к пей, и Галя медленно поднялась.

— Тётя Вера, «Цыганочку», — прошептала она, сдерживая дыхание.

— Вадим, выход!

Вера Николаевна отчаянно выбила несколько колен, и прораб заиграл русскую плясовую. Гриша не выдержал, пошёл вдоль стен вприсядку, раскидывая широко колена и выворачивая каблуки в стороны.

— Эх-ма, не плясал сто лет! — выкрикнул он, и Вера Николаевна подхватила:

Галя зачастила:

Я вдруг смеюсь: юный вид девушки, её судьба никак не соответствуют смыслу частушки. Она поёт то, что пели и поют в её деревне…

Расходимся поздно. Погода утихомирилась; медленно и молча бредём по дороге через весь город.

На другой день прораб уезжает в Кедринск. Среди вещей своих, оставленных на время, пока устроится с жильём, оставляет и двустволку. Разрешил мне ходить с ней в лес.

Я вычистил ружьё, набил четыре десятка патронов. Но в лес пока что не хожу — там снегу по пояс. Да и некогда. Мы с Гришей выписали на базе дров, досок, горбылей; по воскресеньям пилим и колем. Латаем сарай. Поправили крыльцо и навес над ним. Перебрали полы в коридоре. Даже старая хозяйка сделалась приветливей. Хотя она по-прежнему разговаривает мало, но приветливость выказывает: мы обедаем или ужинаем, а она смотрит на нас, глаза и восковые щёки её улыбаются.



— Что, бабушка, не поймали Гитлера? — спросит Гриша…

Радио галдит в доме с утра до вечера, и старушка постоянно прислушивается к нему.

— Да вот давеча упоминали об нём. Да только не пымали, а все за прошлые грехи клянут…

После отъезда прораба молодая наша хозяйка с неделю побыла Верой Николаевной: на работу уходила, домой возвращалась спокойной. И всё задумчиво улыбалась чему-то. В ней уживается несколько характеров. Когда один спит или дремлет, другой владеет ею. Теперь опять характер Верки взял верх.

Мы пилим дрова возле сарая. Она, собравшись, должно быть, проведать своих подруг, выходит из дому. В белом пуховом платке, в резиновых ботиках и в коричневом полушубке. Уперев руки в бока, говорит с восхищением:

— Ух вы мои орлята! Вот бог послал-то мне молодцов. На всей улице, почитай, в домах пяти только и есть мужики, а у меня сразу двое! Сидоровна! — кричит она соседке, которая выплеснула из ведра помои и смотрит в нашу сторону. — Одолжить тебе одного? Любого выбирай. Бесплатно отдаю попользоваться!

Соседка улыбается, качает головой. Верка машет рукой ей, нам. Удаляется. Гриша провожает взглядом скользкий её зелёный шёлковый подол.

— Ну и бабка, — говорит он, — видал я перевидал разных, а такую вижу впервые. Огонь. И вся в зелёном шёлке.

Я отбрасываю отпиленный чурбак в сторону. Небо чистое, ни единого облачка; солнце уже припекает. В кустах сирени за сараем бушует воробьиная стая. Веня-дурачок плетётся куда-то, рассуждает сам с собой. Двое мальчишек пристали было к нему, но кто-то прикрикнул на них, и они повернули обратно.

— Кто у вас Бубнов? — это почтальон тётя Лиза.

— Есть такой, — говорит Гриша.

Ему извещение на посылку. Он расписывается в книге почтальонши, пританцовывая, возвращается к сараю.

— Вот! — помахивает бумажкой. — Вот оно, чего я ждал! Порядок, Боря.

Мы оставляем работу, спешим на почту. Посылка весом в девять килограммов.

— Девять кило. Студент, клянусь, я осенью уже буду дома! Зимой приходи ко мне в гости! Обязательно. Договорились?

— Договорились.

Приносим посылку, открываем её в сарае. Плотные ряды пачек «Беломора», спички, зажигалка, шерстяные носки и отличные ботинки из толстой кожи и на толстой подмётке. Гриша растягивается на дровах.

— Гора с плеч долой! Ну, брат, я живу. К зиме уже точно буду дома. Стой-ка, — спохватывается он. Вытряхивает спички, папиросы на пол. Суёт руку в один ботинок, в другой. — Ага, есть!

Ему записочка, но не от жены, а от соседки Фаины. «Гришенька, что ты делаешь, разбойник такой. До суда себя довёл, с работы тебя прогнали, жену твою на суд вызывали, и теперь ты загнал сам себя бог знает куда, где и спичек-то нет. Брось, Гриша, это зелье проклятое и баб этих окаянных. На что они тебе, когда лучше твоей Зиночки во всём свете нет женщины. Она, бедная, из дому теперь не выходит по вечерам. Ты, Гриша, потерпи, помотайся там, да погодя месяц-другой попроси прощения, бог даст, она и простит тебя. Валерочка здоров. Гляди не погибни там, не свяжись с какими худыми людьми, и всё обойдётся».

— Славная тётка, она мне заместо матери была. У ней все в блокаду погибли…

Он рвёт записочку, молча сваливает обратно в ящик папиросы, спички. Закурив папиросу, выходит из сарая. Смотрит на голубое небо. Прислушивается к воробьиному чириканью. Сплюнув, бросает папиросу, давит её сапогом.

Я положил следующую плаху на козлы.

— Плохо, что она хорошая, — проговорил он.

— Почему? — спросил я.

— Я не так сказал: мне плохо, потому что она хорошая. Будь ома стервой… Ты понимаешь, о чём я?

Он поднял пилу, виновато усмехнулся. Я ещё ни разу не видал на лице его такой улыбки.

— Скажи ты… будь она стервой, мне легче было б. — Гриша ткнул себя в грудь, выпустил ручку пилы. — Дай-ка закурить. — Он затянулся, закашлялся и бросил папиросу. — Ты знаешь, она у меня культурная такая… Что она во мне нашла, не знаю, — он опять криво усмехнулся, — ты понимаешь, никогда она дома не скандалит, не орёт… Ну ладно, поехали дальше.