Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 11 из 129

Согласен, этот факт я осознал только во время суда. Даже в конце войны мысль, что я могу оказаться в числе подсудимых на процессе, о котором уже объявили союзники, казалась мне абсурдной. Тогда в свободное время я просил своих помощников принести мне кипы документов: протоколы совещаний с Гитлером, письма или решения Комитета по центральному планированию и тому подобное. Как правило, лежа на кровати, я наугад просматривал эти документы в поисках кусков текста, которые могут показаться изобличающими меня. И вновь, полагаю, ограниченность суждений помешала мне разглядеть признаки моей вины в ворохе бумаг. В основном я видел интересы своей страны — государства, находившегося в состоянии войны, — и эти интересы меня оправдывали. Во всяком случае, так было принято всегда. Поэтому я не уничтожил ни одного документа, кроме докладной записки промышленника, предлагавшего использовать отравляющий газ против советских войск. Напротив, я почувствовал уверенность и приказал спрятать мои папки в надежное место. Через несколько недель, вскоре после моего ареста, я передал их американцам для изучения. На процессе прокуроры обвинили меня в преступлениях против человечества, используя отрывки из этих документов.

8 января 1947 года. Благодаря дружелюбию одного из охранников я курил трубку после наступления темноты до одиннадцати вечера.

9 января 1947 года. Признаки гриппа, влажные руки, по ночам болят уши. Нельзя болеть ни в коем случае!

13 января 1947 года. Снова весь день провел в постели. Не рисовал, не читал, не писал. Восхищаюсь Функом, который месяцами лежит, прикованный к кровати, и при этом не теряет рассудка.

15 января 1947 года. Впервые с августа заглянул в зеркало. Во время процесса я использовал для этой цели кабинку переводчиков. Мне удавалось увидеть свое отражение на фоне темной одежды. Сейчас это всего лишь осколок зеркала, но и его достаточно. За несколько месяцев я, кажется, постарел на несколько лет.

22 января 1947 года. Я не ожидал, что стану подсудимым на объявленном процессе против военных преступников. Но в августе 1945-го в шесть часов утра в спальный корпус лагеря для интернированных ворвался один из моих заместителей. Запыхавшись, он остановился в дверях и, с трудом подбирая слова, сообщил, что меня внесли в список главных обвиняемых на Нюрнбергском процессе, более того, я занимаю в нем безнадежное третье место. Я был потрясен.

В лагере находился один химик, у которого, по слухам, были капсулы с ядом вроде той, которую проглотил Гиммлер, чтобы покончить с собой. Я намекнул ему, что ищу такую капсулу, но он уклончиво отказал мне. Почему никто, ни Гитлер, ни распределительный центр СС, не подумали, что я тоже имею право на привилегию самоубийства, которую они предоставили Ханне Райч и даже секретаршам Гитлера? Недавно я услышал лекцию врача, который небрежно заметил, что достаточно выпить настойку из размельченной сигары. Но к тому времени искушение ушло; даже если бы я смог набраться мужества совершить самоубийство, у меня больше не было желания.

23 января 1947 года. По коридору идет ребенок, наверное, капеллана, и весело и беспечно болтает. Меня это трогает больше, чем события внешнего мира.

24 января 1947 года. Я пережил процесс, с одной стороны, благодаря моему адвокату, доктору Гансу Флекснеру, невысокому берлинцу, обладавшему удивительным даром красноречия, а с другой — благодаря доктору Гилберту.





Флекснер, которого мне назначил суд, так объяснял свою линию защиты: «Вы будете сидеть третьим от конца. Соответственно, вы подпадаете под одну классификацию, а Геринг, Гесс, Риббентроп и Кейтель — под другую, они будут признаны лидерами. Если вы возьмете и объявите себя ответственным за все происходившее в те годы, то выставите себя более важной фигурой, чем на самом деле, и вдобавок привлечете к себе неуместное внимание. Это не только произведет чудовищное впечатление, но может также закончиться смертным приговором. Почему вы сами упорно твердите, что вы погибли? Пусть это решит суд».

В целом именно так мы и действовали. Ведь я, конечно же, не хотел получить смертный приговор. Давая свидетельские показания, я избегал всего, что можно было бы вменить мне в вину, кроме признания, что миллионы депортированных людей привозили в Германию против их воли и что я чувствую ответственность за совершенные преступления. Но это отклонение от нашего плана имело решающее значение. К тому же мои показания вызвали многочисленные упреки со стороны других подсудимых. В частности Геринг все время повторял, что своим признанием я пытаюсь завоевать расположение суда, однако не учитываю тот факт, что им всем придется отвечать за мои слова. Не знаю. Мне все же кажется, что этих опытных юристов не так легко обмануть — ни моими признаниями, ни отрицаниями других обвиняемых. Доказательством служит тот факт, что Ганс Франк, генерал-губернатор Польши, и комиссар Гитлера в Нидерландах Артур Зейсс-Инкварт, которые тоже выражали раскаяние, не избежали смертного приговора.

26 января 1947 года. Дело в том, что в зале суда я завоевал некоторую долю симпатии или, скорее, уважения[3]. Но Геринг был не прав, когда говорил, что я завоевал расположение, приняв на себя ответственность. Только недавно во время встречи с американским прокурором Шармацем он рассказал мне о словах судьи Джексона, которые он сказал Флекснеру сразу после моего перекрестного допроса: «Передайте своему клиенту, что он единственный заслужил мое уважение». Вероятно, причина заключается в том, что я старался говорить правду и не прятался за дешевыми алиби. Впрочем, я почти у всех вызываю симпатию. Я вспоминаю своего учителя Тессенова, который открыто поддержал меня, когда я был еще студентом, а потом Гитлер, потом судьи, а теперь многие охранники. Способность нравиться — это преимущество, но считать ее только преимуществом было бы примитивно. Вероятно, в каком-то роде это проблема моей жизни… Когда-нибудь я должен до конца в этом разобраться.

28 января 1947 года. Несколько дней назад у нас появились новые охранники — литовские беженцы, и я с сожалением попрощался с американскими солдатами. Но литовцы даже разрешают нам навещать свидетелей по новым процессам, которые сидят в другом крыле тюрьмы: генералов, промышленников, послов, государственных секретарей, партийных функционеров. Я встретил много старых знакомых. Двери были открыты; повсюду велись оживленные разговоры. Меня окружают бывшие коллеги, мы обмениваемся опытом.

Невдалеке замечаю Отто Заура, моего бывшего начальника отдела в министерстве вооружений, который, оттеснив меня в сторону, подобострастной лестью и хитрыми уловками обился расположения Гитлера. Я с интересом наблюдал, как он старательно выполняет приказ добродушного сержанта Берлингера принести ведро воды. Без конца кланяясь и шаркая ножкой, он начинает мыть пол. И тем не менее это очень деятельный человек — всем своим существованием он обязан режиму. Повиновение и активность — опасное сочетание.

Я вспоминаю характерный эпизод, произошедший в мае 1943-го в Восточно-Прусском штабе армии. Гитлеру показывали деревянный макет 180-тонного танка в натуральную величину, на разработке которого настоял он сам. Никто в танковых войсках не проявлял интереса к производству этих чудовищ: для создания каждого из них потребовалось бы объединить ресурсы, необходимые для выпуска шести-семи «Тигров», к тому же возникнет неразрешимая проблема поставок и запчастей. Эта громадина будет слишком тяжелой, слишком медленной (около двенадцати миль в час), более того, ее производство можно будет начать только с осени 1944. До начала осмотра мы — профессор Порше, генерал Гудериан, начальник штаба Цейтцлер и я — договорились выразить наш скептицизм хотя бы в форме крайней сдержанности.

3

30 июня 1970 года Дин Роберт Г. Стори, который на процессе выполнял обязанности заместителя прокурора при судье Роберте X. Джексоне, написал мне: «Как вам, вероятно, известно, судьи и прокуроры Соединенных Штатов считали вас наименее виновным из всех подсудимых». 2 августа 1971 года в радиопередаче Мерил Фрейзер Дин Стори заявил: «Никогда не забуду слова судьи Паркера. Он фактически сказал: самое сильное впечатление на суд произвел Альберт Шпеер, который говорил правду и раскаялся. А потом после короткого разговора он заметил: «Лично я как судья считал, что десять лет были бы справедливым приговором». Насколько я понял, русские настаивали на смертном приговоре для всех».