Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 10 из 129

Потом в прилегающей столовой, отделанной деревянными панелями в неоготическом стиле, подавали рождественский ужин. Когда-то здесь устраивали праздничный обед по случаю моего крещения. Мать доставала столовую посуду, полученную в наследство от ее родителей, коммерсантов из Майнца: кобальтовый лиможский обеденный сервиз с золотой отделкой, сверкающие хрустальные бокалы, столовое серебро с перламутровыми ручками и канделябр мейсенского фарфора. Карл облачался в сине-лиловую ливрею с фамильным гербом на специально изготовленных пуговицах, что было не совсем законно; горничная надевала кружевной чепец к черному шелковому платью. В белых перчатках они подавали традиционный вареный вестфальский окорок с картофельным салатом. Мы запивали это Дортмундеким пивом, потому что отец издавна входил в состав правления крупнейшей местной пивоварни.

Как обычно, в семь часов приходит сержант Ричард Берлингер. В соответствии с правилами безопасности он забирает у меня очки и карандаш, потом сдвигает в сторону внешний фонарь.

25 декабря 1946 года. Прохладная ночь. Сегодня я водонос. Распухли пальцы. Несколько дней назад на первом этаже разместили подсудимых по предстоящему процессу лидеров СС. Я пытаюсь подбодрить их несколькими словами; охранник не вмешивается. Их всех ожидает смертная казнь.

Несмотря на холод, я много рисую, чтобы отвлечься. К пяти часам пальцы снова распухли. Я заворачиваюсь в свои четыре одеяла и, натянув на голову капюшон, читаю Псалом крестьянина Тиммерманна. Вечером приносят горячий напиток, но я не могу понять что это: чай или кофе. Ширах передал мне большой кусок великолепного пирога и немного масла из своей рождественской посылки.

Размышляю о Наполеоне, которого Гёте сначала окрестил чудовищем, а десять лет спустя провозгласил историческим явлением мирового значения. А что, если европейский миф о Наполеоне и связанный с ним культ великого человека создали предпосылку для той покорности, с которой европейская буржуазия (да и рабочий класс, обожествлявший своих Маркса, Энгельса и Ленина) уступила Муссолини и Гитлеру? Мы все были очарованы великими историческими личностями; и даже если человек не представлял собой ничего выдающегося, а только играл роль, причем без особого таланта, мы ему поклонялись. Именно так было в случае с Гитлером. Думаю, он добился успеха отчасти благодаря той наглости, с которой он изображал из себя великого человека.

28 декабря 1946 года. Когда я возвращался из душа сегодня, мне принесли рождественскую посылку от родных. Меня потрясла ее скудость. Как же плохо обстоят дела во внешнем мире! Я глубоко тронут. Мой старший сын, двенадцатилетний Альберт, прислал мне два выпиленных лобзиком орнамента; другие дети наклеили серебряные звезды на красную оберточную бумагу. Глядя на эти подарки, я на время лишился самообладания.

Из-за короткого замыкания ненадолго гаснет свет. Благословение для моих глаз, потому что даже ночью мы живем в сумерках. В половине одиннадцатого, прислонившись к двери, я слушал музыку, доносившуюся из приемника охранника.

Полночи провел в размышлениях. Я должен научиться воспринимать тяготы заключения как своего рода спортивные упражнения.

30 декабря 1946 года. Хорошо спал. Пятна обморожения на руках почти прошли. В камере сегодня гораздо теплее; пар изо рта едва заметен.

В половине одиннадцатого охранник, приковав меня к себе хромированными наручниками, ведет меня на встречу с адвокатом Кранцбюлером и профессором Краусом. На процессе Кранцбюлер защищал Дёница, а профессор Краус представлял Шахта. Оба будут выступать на стороне обвиняемых на предстоящих «малых нюрнбергских процессах». На встрече также присутствовал доктор Шармац, прокурор с американской стороны. Естественно, я был рад такому развлечению: но именно это и превращает меня в типичного заключенного.

Жена прислала мне новый номер архитектурного журнала «Баувельт». На его страницах я увидел план реконструкции Берлина, разработанный Шаруном. Совершенно невыразительный эскиз; единственный графический элемент проекта — долина реки Шпрее (которую не видно). Город будет поделен на утилитарные районы прямоугольной формы. План не учитывает концепцию «архитектоники» Берлина, в нем нет ощущения эволюции города и нет никакого упоминания о проблеме железнодорожного вокзала, над которой я столько времени ломал голову. Такой план — символ столицы, потерявшей надежду. Из крайности гигантизма в крайность отречения; на смену мегаломании приходит застенчивость. Крайности — это настоящая немецкая форма выражения. Конечно, это не так. Но оказавшись в нынешней исторической ситуации, мы неожиданно начинаем в это верить и, как ни странно, получаем огромное количество разных доказательств, пока истина (всегда сложная и запутанная) не превращается в какое-то неясное пятно.





31 декабря 1946 года. Сегодня кончается 1946 год. «Альберта Шпеера к двадцати годам тюремного заключения». Как будто это было вчера.

1 января 1947 года. В новый год вошел в подавленном настроении. Подметал коридор, прогулка, потом — в церковь. Мы с Дёницем пели громче обычного, потому что Редер болен, а Функа должны положить в лазарет. Только напряжение, в котором я находился во время процесса, заставило меня поверить, что я верю. Сейчас церковные ритуалы снова кажутся мне лишенными смысла. Ограниченность перспективного восприятия человека. Но это лишь наиболее очевидные условия, окрашивающие наши мысли. А сколько условий влияет на каждое суждение; условий, о которых мы даже не подозреваем?

3 января 1947 года. По моим подсчетам, я прошел примерно четыреста километров по тюремному двору. Подошвы моих ботинок износились. Я подал заявку в тюремную администрацию и получил пару поношенных, но еще хороших американских армейских сапог.

6 января 1947 года. Руководство тюрьмы недовольно нашей ежедневной уборкой. Мы, главным образом, старались растянуть рабочее время часа на два, изобретая всевозможные сложности, и большую часть времени проводили в разговорах, опираясь на метлы. Работу у нас отобрали, и теперь наши преемники — из руководства СС — делают ее за полчаса. С тех пор большую часть суток — двадцать три часа, если быть точным, — я провожу в своей камере.

7 января 1947 года. В Берлине двадцать семь ниже нуля. Говорят, люди жгут остатки мебели. Наш душ замерз.

8 января 1947 года. Доктор Шармац только что принес пухлый протокол допроса, и мне пришлось снова его подписывать. Ранее подписанный экземпляр украл охотник за сувенирами! Шармац сообщил мне, что фельдмаршал Мильх просит меня выступить свидетелем на его процессе. На протяжении многих лет Мильх был моим другом и, в качестве главы авиационного вооружения, коллегой. Невысокий полный человек с круглым бычьим лицом. Мне иногда казалось, что длинная сигара, постоянно торчавшая у него во рту, была попыткой подражать Уинстону Черчиллю.

Несмотря на его временами взрывной характер, нам с ним удавалось отражать многочисленные попытки его шефа Геринга посеять раздор между нами. Нелегко будет встретиться с ним на процессе. Мильха обвиняют в тех же преступлениях, что и меня: до весны 1944-го, пока он не передал мне руководство авиационным вооружением, он использовал принудительный труд и труд заключенных из концлагерей.

Конечно, все эти процессы — это суд победителей над побежденными. До меня постоянно доходят слухи, что немецких военнопленных вопреки закону тоже заставляют работать на базах снабжения и вооружения. Кто им судья?

И, конечно, мы могли бы возразить, что наш процесс провели слишком поспешно, что адвокатам было сложно защищать двадцать одного подсудимого, привлеченных к суду одновременно. Но все эти возражения — я по-прежнему в этом уверен — опровергаются основополагающим принципом: если руководство страны начинает войну, оно обязано принять на себя тот же риск, которому подвергает каждого солдата.