Страница 7 из 22
На нем — темная туника, затасканная кожаная безрукавка, кожаные штаны. Он босой — от постоянной ходьбы босиком кожа на его ступнях задубела, как грязный панцирь. Несет суконный мешок, захлестнутый ремешком; содержимое мешка выпирает острыми углами.
Он оборачивается ко мне, смотрит снизу вверх, как-то скособочась, искоса. Я вижу его лицо, перечеркнутое старым, скверно зажившим шрамом, лоб, полузакрытый длинной сивой челкой с неожиданной проседью; взгляд больших ярких глаз пристальный и испытывающий.
Он — коренастый горбатый карлик.
Я шагаю в чужой июль, как в пропасть.
Спотыкаюсь и чуть не падаю. Что-то голова закружилась.
Усмехаюсь, сплевываю. Дрянь было вино, уксус пополам с овечьей мочой, а не вино… до сих пор во рту привкус этой отравы… но где ж я пил?
Даже останавливаюсь. Не помню. Мгновенный страх полосует, как бичом. С ума схожу, что ли?
Карлик подбегает и заглядывает в глаза снизу вверх.
— Мэтр, вы чего, а?
Потираю лоб.
— Погоди, погоди… жарко что-то…
Дотрагивается до меня скорченной птичьей лапкой, которая служит ему вместо руки. На ней — три пальца, как и полагается птичьей лапке. На месте безымянного и мизинца — шершавые обрубки.
— Не надо б вам было пить, где все, мэтр, — говорит карлик озабоченно. — Не сыпанул ли этот жирный боров в выпивку крысиной отравы? Смотрел-то он как на нас, а? И кружку шваркнул об угол…
Треплю карлика по лохматой голове, как мальчишку. В моем уме начинают появляться какие-то проблески.
— Да зачем ему? Брось, он просто чуть не обоссался от ужаса. А кружку разбил, чтобы не испачкаться… об меня…
— Не пейте больше в трактирах, мэтр, — просит карлик.
Его страх за меня что-то мне напоминает. Я улыбаюсь ему, гляжу в его изуродованное лицо — и шквал воспоминаний вдруг обрушивается на меня, чуть не сбив с ног.
— Бог тебя накажет за заботу о палаче, Муха, — говорю я, скрывая усмешкой неожиданный приступ сентиментальности.
— Меня не вы убивали, мэтр, — обиженно говорит Муха, поправляя мешок на плече. — И пустяков-то не говорите — Бог за заботу не наказывает.
Я корчу серьезную мину, киваю. Ладно, в сущности, у меня никого нет, кроме этого бедолаги. Почему бы и не сказать ему об этом хоть иногда?
Я иду по узкой тропе через Сильфов лес, владения герцога. Муха, задыхаясь от жары и усталости, семенит за мной; мне жаль смотреть, как он тащит мешок, но я не хочу мешать ему играть в моего пажа. Мало кто считает Муху человеком, но даже такой получеловек, как он, иногда рвется почувствовать себя сильным мужчиной. Пускай.
Сильфы порхают над цветами, как пчелы. Они — противные, но почти безобидные создания. Правда, в детстве я как-то поймал такую тварь, и она меня чувствительно куснула — но они не лезут, если их не трогать.
Большинство живых тварей не лезет, если не трогаешь. Только люди, кость им в глотку, к таким не относятся.
— О герцогине думаете, мэтр? — спрашивает Муха.
— Сука она, а не герцогиня, — говорю я, пожимая плечами. — Хуже дешевой девки. Паршивая подстилка, а не дама.
— Вам противно, что она вас снова позвала?
Я молчу. Я не знаю, противно мне или нет. Я вспоминаю ее спину, белую, как молоко, круглые и нежные ягодицы, ямочки над ними, золотистый пушок на хребте… Да ладно, я, в общем, не через «не хочу» к ней иду. И по делу. У герцогини бывают боли в пояснице. Палач справляется лучше, чем придворный костоправ, он отлично разбирается в боли и в том, как устроены людишки — потому госпожа и зовет меня… чтобы я потянул ей спину. Это знает вся дворня. А сам палач знает еще кое-что.
От палача у герцогини и вправду проходят боли в пояснице. Иногда надолго.
Герцог от этой беды, почему-то, слабо помогает. Может, потому что герцог не первой молодости? И какой-то… слащавый, хлипкий, хоть и толстый… Когда я смотрю на герцога, невольно думаю, что его, в случае случившегося случая, не стал бы вздергивать на дыбу или ломать ему кости — может откинуться до конца допроса; таким загоняют иглы под ногти или жгут пятки. Обычно вполне хватает.
Герцог мне противен, а я ему страшен. Он делает вид, будто снисходит до меня — твари презренной и отвратительной, вымазанной в крови и грехе по уши — но я нюхом чую его страх. Интересно, за ним есть что-нибудь такое, чем могла бы заинтересоваться Тайная Канцелярия? Вот умора, если он боится меня, потому что сам — заговорщик или бунтовщик!
Но по большому счету, мне наплевать на герцога. Ему никогда в страшном сне не приснится способ, которым я лечу герцогиню. Мне становится смешно.
— Герцогиня — сука, — говорю я, смеясь, — но задница у нее хороша. Будем смотреть на все с веселой стороны.
Муха тоже смеется, от смеха помолодев лет на десять. Я наблюдаю за ним и думаю: какая сила создала его таким, какой он есть? Бог? Демоны? Бог начал, а демоны вмешались? Как он себя чувствует внутри такой исковерканной, получеловеческой оболочки? При таком убогом тельце у него, похоже, настоящая человеческая душа — как она там умещается?
Люди чувствуют к нему какую-то животную вражду. Если от меня шарахаются из страха, то его пинают от гадливости. Урод, урод… Не знаю. По мне, не такой уж урод — я видел нормально сложенных людей, которые были мне гораздо противнее. А Муха… его подвижная обезьянья мордашка, по-своему, даже симпатична: глаза большие, блестящие, ярко-зеленые, как у кошки, острый носик, крупный рот, детская улыбка… Выбитый резец, жуткий шрам, сухая рука, на которой эти пьяные скоты ломали пальцы, — всего-навсего увечья. Никаких шрамов от рождения не было — это добрые люди удружили, те, что хотели прикончить его просто от пьяного веселья, другие — у которых он просил милостыню…
Я не могу этого понять.
Я — наследственный палач. На мне написано, на мне печать, клеймо, ярлык. Я — палач с рождения, ничего другого у меня быть не могло. Может, поэтому я не женюсь: кажется дикимобрекать своего ребенка на проклятие. У меня довольно противная, грязная, нервная, тяжелая работа. Я служу королю, как обречен и как умею. Но почему иные люди наслаждаются тем, чем я занимаюсь по приказу и за деньги — не постигаю.
Я бы так не смог. Наверное, золотарь похоже недоумевает, если вдруг увидит дурака, радостно измазавшегося дерьмом. Когда люди при мне убивают собаку или кошку для забавы, бьют детей, измываются над уродцем — меня это раздражает. В этом есть что-то более грязное, чем в любом допросе под пыткой или казни. Ведь я допрашиваю врагов короля, они творили зло — а когда казню, стараюсь закончить быстро и эффектно. Я не деревенский свинорез, чтобы рубить голову с трех ударов — у меня есть представление о цеховой чести, если палачей кто-нибудь возьмется считать цехом.
Муха вообще ни в чем не виноват. И я не уговаривал его остаться жить в моем доме — он остался сам, сам захотел быть моим пажом и слугой. Не знаю, сколько ему лет — он уже не ребенок, но еще совсем молод; он жалостлив, добр, сметлив и привязан ко мне. Он никому не делал зла — даже красть не умеет, ему мешает сухая рука. Разве он заслужил постоянное желание горожан причинить ему боль?
Нам навстречу попадаются две поселянки. Смотрят на меня, хихикают — и вдруг одна расширяет глаза:
— Фанни, это же мэтр Лоннар, палач!
Девицы шарахаются с тропы, подхватывают юбки, улепетывают. Узнали, ишь ты…
— Дурочки, — уязвленно бормочет Муха.
— Обычные девицы, — возражаю я. — Им маменьки запретили с палачами пересмеиваться.
Муха фыркает. Тропинка вливается в проезжую дорогу; высокие острые башни замка плывут над деревьями. Почти пришли.
Я иду к воротам. На дороге довольно многолюдно — и все, даже молодой аристократик верхом на сером крапчатом жеребце, косятся на мой черный плащ, застегнутый на плече бронзовым черепом, и уступают дорогу. Правильно делают.