Страница 5 из 27
Всех пятерых с завязанными глазами доставили к заставе и утром, помахав им в направлении Соломира: «Слобод. Штиу? Слободзени!» — отпустили. А на другой день застава задержала сразу двенадцать солдат, пришедших сдаваться в плен.
Нам с ними нечего было делать: пленных мы не держали, да и негде их было держать, но с тех пор так и повелось: время от времени один или два румына, обежавших из батальона после наказания или офицерского мордобоя, наскакивали на заставы. Николай Евсевонович допрашивал их, раскуривал с ними по цигарке забористого, «трассирующего» самосада и выпроваживалих восвояси
.
Вот от этих-то пленных мы и стали получать сведения о том, что в Соломир прибывают новые немецкие подразделения и что в самом ближайшем будущем против нас будет проведена широкая карательная экспедиция. Приближение каких-то событий чувствовалось еще и по тому, как все плотнее и плотнее окружали нас вражеские заставы. Даже на Днепре появились сторожевые катера, и по ночам на них вспыхивали прожекторы, освещавшие и реку и камыши своим неживым, голубоватым светом.
Мы были теперь отрезаны от всего мира и голодали, как осенью сорок первого года. Каждую ночь немцы включали в прибрежном селе мощный динамик, и чей-то бас, щеголяя отличным украинским произношением, сообщал нашим заставам, что Сталинград уже взят, что на Кавказе русские войска прекратили сопротивление.
Правда, у Тани работала ее рация — нелепая румынская рация с антенной, похожей на трамвайный бугель, в ротах регулярно проводились политзанятия, но мы все хорошо понимали смысл слов: «…наши войска отошли на заранее подготовленные позиции…»
Неважны были наши дела на фронте, так же неважны, как год назад, когда какой-то досужий остряк пустил мрачную шутку: «Противник в панике продолжает наступать…»
День ото дня Глушко все больше мрачнел и подолгу уединялся с Быковским.
В чем-то они не могли сговориться, и из большого шалаша под узловатым осокорем — нашего КП — до нас часто доносились их возбужденные, спорящие голоса. Как всегда в периоды растерянности и уныния, возникли и поползли слухи: «Партизанский вестник» сообщал планы — один невероятнее другого, но все они сводились к тому, что в ближайшее время мы должны будем начать активные действия. Бойцы обращались ко мне с вопросами, заводили наводящие, «с подходцем» разговоры, но я ничего не мог ответить и терялся в догадках так же, как и они, да вдобавок еще злился на Глушко и Быковского за то, что они, против обыкновения, скрывают свои планы и от меня.
Однажды утром, недели через три после нашей «соломирской операции», меня неожиданно вызвали к. командиру.
«Наконец-то», — подумал я.
Согнувшись, я вошел в шалаш.
Глушко сидел против Быковского на груде камыша и, как всегда, криво улыбался. На коленях у него лежала развернутая карта. Я уловил красную пунктирную линию, идущую от плавней куда-то на юг. Глушко перехватил мой взгляд и накрыл карту планшеткой.
— Пидэшь сьогодни у город. Поняв?
Городом мы называли областной центр. Соломир был просто Соломиром.
Я удивился:
— Я?
— Ты, — угрюмо сказал Глушко. — Нэма кому бильше.
Забыв о том, что шалаш не рассчитан на мой рост, я выпрямился и стукнулся головой о перекладину.
— Вот черт!..
Быковский сидел, уставившись себе в ноги, будто избегая встретиться со мной взглядом. Мне показалось, что он тоже не согласен с этим бессмысленным решением.
А смысла в нем, на мой взгляд, и в самом деле не было. Уже более «полугода я командовал группой, как с легкой руки Глушко называли у нас роты, кроме того, я фактически был начальником штаба. Если Глушко с Быковским задумали какую-то операцию, то было странно, что меня отрывают в такую минуту от прямого дела. Если даже они ничего не задумали, то немцы что-то готовили против нас, и тогда… Тогда это тоже было странным.
Согнувшись, в неловкой позе стоял я у выхода из шалаша, силясь понять, за каким чертом должен я отправляться в город и что заставляет Глушко посылать именно меня, а не кого-либо другого.
До недавнего времени нашим постоянным связным с обкомом был Романюк, но дней десять назад он был арестован Метцнером. Об этом сообщил нам Ковалев, соломирский слесарь, успевший уйти от ареста.
Гораздо резоннее было бы послать именно его, Ковалева, или любого другого из местных жителей, а их было порядком в отряде. Я же ни разу не был в городе, плохо говорил по-украински, и это сразу могло вызвать подозрение. Да и по другим причинам я явно не подходил для выполнения такого задания: нужен особый талант, чтобы уметь не привлекать к себе ничьего внимания, талант оставаться незаметным.
У меня не было такого таланта. Да и попробуй быть незаметным, когда в тебе сто девяносто четыре сантиметра роста и даже в сомкнутом полковом строю ты торчишь: на ©иду у всех, как тригонометрическая вышка! Конечно, я не был трусом, но все же я предпочитал, чтобы у меня и моего противника были равные шансы. Мне легче было бы проползти к немецким окопам и притащить на спине здоровенного фрица, чем встретить его на улице и, опустив глаза, посторониться.
Я сказал обо всем этом Быковскому. Сидя против Глушко, опираясь на свои острые торчащие колени, он опять промолчал. Глушко же чуть усмехнулся, и в голосе его, когда он вновь заговорил, послышалась нотка раздражения:
— Бачь, який ты розумный!.. А мы про то не знаем. Сидим тут вдвох и ничого не миркуем.
Он посмотрел на меня своими тусклыми, невыразительными глазами и добавил, кивнув в сторону Быковского:
— Визьмешь у нього пакет. И запам'ятуй: якщо в строк не доставишь — хвист одирву. Поняв?
Он показал в воздухе, как будет отрывать мне хвост.
Но мне страшно не хотелось уходить. Меня угнетало наше «азовское сидение» в плавнях, вынужденное безделье, тоска по крупным, настоящим делам. И вдруг, когда неизбежность чего-то значительного стала очевидной, меня превращают в курьера, в мальчишку на посылках.
Черт его знает, в конце концов… Дело было не в самолюбии. Мне думается, что мое нежелание идти в город объяснялось вовсе не самолюбием, не тем, что вот-де я был в отряде единственным человеком с законченным военным образованием, что я был начальником штаба. Нет, просто я знал, что доставить в город какой-то там пакет может любой партизан, а вот подсказать Глушко правильное решение, помочь ему в трудную минуту— сделать это никто не может. Ибо как бы ни сложны были мои отношения с Глушко, но он, конечно, верил мне и, конечно, знал, что я его не подведу…
И вот теперь, когда отряду предстояло что-то очень важное и решающее, — теперь надо было уходить и бросать свою роту и своих парней, передавать их кому-то другому, и этот другой… Кто знает, как развернутся теперь события и сможет ли Женька Батрак противопоставить им достаточно выдержки, хладнокровия и просто военного умения?
Глушко посмотрел на меня мрачновато и недовольно.
— Що ты мовчишь? Мабуть, думаешь, що ось як без тэбэ отряд будэ? А ты не бийся. Як бы там не було — обойдемось…
Он замолчал, пожевал губами и бросил на Быковского такой взгляд, будто хотел сказать: «Ось бачишь? Що я тоби казав?»
Комиссар сидел, обхватив свои колени, и тоже молчал.
Я решил облегчить им задачу и, вытянувшись, насколько можно было вытянуться в этом шалаше, обратился (в пространство:
— Разрешите быть свободным?
— Свободным, свободным, — отозвался Глушко. — Гусак був свободный, так його кухар в борщу зварыв… Ты що соби думаешь? Я довго с тобой панькатысь буду? То — боевой приказ, и нихто тебэ умовлять не будэ.
Я понял, что спорить бесполезно.
Быковский долго и подробно объяснял мне, как и какими дорогами идти. Потом он вручил мне документы — 'паспорт со справкой на имя Харченко и «пакет» — обыкновенную немецкую сигарету.
Комиссар поднял сигарету на уровень глаз и помахал ею в воздухе.
— Спрячь получше… А если почему-либо придется ее уничтожить, то на словах передашь Махонину: в ночь на шестнадцатое, понял? И пусть он обеспечит Балицкого — он знает, что это значит.