Страница 4 из 27
Вообще говоря, он был неглупым человеком, Глушко, но все эти доморощенные его теории не годились и для крохотной партизанской группы. У нас же был сильный отряд, насчитывавший почти триста человек и вооруженный всеми видами пехотного оружия вплоть до станковых пулеметов и минометов.
По моему глубокому убеждению, многие наши операции были неудачны или значительно менее удачны, чем могли бы быть, именно потому, что Глушко слишком уж пренебрежительно относился к самым элементарным теоретическим основам общевойскового боя. Иногда нам с Быковским удавалось убедить его, осилить его сопротивление, и, мрачно насупясь, нехотя, Глушко принимал наши предложения; иногда же все наши усилия не приводили ни к чему, и тогда отряд действовал по принципу: «Ты, Петренко, лежи туточки, ты, Громов, заходь справа, а ты, Крапива… Тоби я пизнише скажу…» И — что уж там говорить — зачастую бывало так, что нас выручала только безрассудная смелость людей да еще, пожалуй, внезапность, которая все же всегда была на нашей стороне.
Так было и в этот раз. Мы вышли из боя с минимальными потерями — один убитый и двое легкораненых, но та цель, которую мы перед собой ставили, — разгром соломирского гарнизона, эта цель не была достигнута. Глушко понимал это не хуже меня, но самолюбие и представление о собственном командирском авторитете не позволяли ему признаться в этом. И, конечно, он вновь оседлал своего любимого конька…
Когда Быковский вернулся из своего обхода подразделений, мы сидели в пещерной темноте шалаша, и Глушко методично и последовательно припоминал все промахи и ошибки, допущенные мною за год пребывания в отряде. Из его слов с неопровержимой ясностью вытекало, что виной этих ошибок было мое военное образование.
— Опять срезались? — спросил Быковский, ощупью пробираясь на свое место. Он был чудесный человек, добрый и умный, но я понимал всю сложность его положения в этих спорах: он не мог не соглашаться со мной, но не мог и не считаться с авторитетом Глушко — командиром и организатором отряда.
— Зризалысь… — хмуро передразнил Быковского Глушко. — Хиба ж то называется зризатысь, колы командир дае подчиненному указания?
— Все ясно.
По голосу Быковского было слышно, что он усмехается.
— Указания… — сказал я. — Эти указания стали нужны только потому, что я…
— И это ясно. Только вот что, дорогие товарищи… Может быть, все же могут командир отряда и начальник штаба обмениваться мнениями так, чтобы дело обходилось без выбитых зубов?
— Конечно, можно, — ответил я. — Надо только, чтобы командир хоть немного считался с мнением других. Ум хорошо, а два все же лучше.
— Ум… — пробурчал Глушко. — Ось де в мэнэ сидят ции умы… Ума на грош, а гонору на сто карбованцив!
— Ты иди-ка, Громов, — сказал мне Быковский. — Я после к тебе зайду.
Я ушел и не знаю, о чем они там разговаривали, только в этот вечер я заснул, так и не дождавшись Быковского. Встретились мы с ним уже на другой день.
— Слишком ты резок, Громов, — сказал он. — Принципиальность — хорошая вещь, но надо все же учитывать и то, с кем ты говоришь. А наш Григорий Васильевич — редкий человек, и я не знаю, что было бы без него с нашим отрядом.
Я промолчал.
— Ведь никто, собственно, не мот предполагать, что из города подойдет эта колонна, — продолжал Быковский. — А если бы не она…
— Вот в том-то и дело, что «если бы»… Об этом и речь идет.
Быковский досадливо поморщился.
— Слушай, Андрей… В конце концов успех каждого боя измеряется соотношением: сколько и каких средств мы затратили и каких добились успехов.
— Правильно. Но вот мы и могли добиться большего успеха, а сейчас мы только раздразнили немца, в то время как могли его разгромить. Нам это еще аукнется, вот помяните мое слово, Михаил Абрамович…
И, конечно, я был прав. Как и следовало ожидать, наша операция в Соломире только прибавила решительности новому коменданту. В Зеленом Гае было расстреляно пятьдесят заложников, а попросту — первых встречных, схваченных на улицах. По городу развесили новое объявление, в котором, вслед за сообщением об этом расстреле, население уведомлялось о том, что «партизанская банда полностью рассеяна и уничтожена».
Впрочем, сам Метцнер не очень верил своему утверждению, так как на другой же день в Соломир прибыли румынский батальон и рота из только что сформированного «украинского» батальона, носившего это странное название, вероятно, потому, что в него были собраны предатели и ублюдки со всей Украины.
Эти новые подразделения усилили соломирский гарнизон. Было ясно, что противник затевает против нас какую-то операцию.,
В то же время и в самом Соломире развивались тревожные события. Сидевший в гестапо Штанько, а с ним вместе, видимо, и кто-то еще, выторговывали себе жизнь: были арестованы люди, непосредственно связанные с директором школы, а потом волна арестов захлестнула весь Соломир. Подпольная организация была начисто разгромлена; наша агентура и большинство сочувствующих и помогавших нам жителей были выявлены и казнены. Вокруг плавней стянулась цепь застав и карательных отрядов. Зажатые в кольцо, мы сидели в плавнях тише воды ниже травы.
Впрочем, Близнюк со своими разведчиками предпринял небольшую вылазку и приволок с собой сразу пятерых пленных из румынского батальона. Это было как нельзя более кстати: с их помощью мы могли установить и численность батальона и выяснить намерения немецкого' командования.
Румын — здоровенных, заросших щетиной, пропахших потом солдат — принялся допрашивать Николай Евсевонович Савчук, бывший преподаватель немецкого языка в соломирской школе. Румынский язык он знал приблизительно так же, как я абиссинский, однако когда-то он изучал не то французский, не то итальянский. Ему все же удавалось что-то понимать, но пленные никак не могли уразуметь, что хочет от них этот седоусый, похожий на Тараса Шевченко старик.
Николай Евсевонович бился с ними дня три, составил себе целый словарь, научился щелкать языком и шипеть, как чистокровный румын, но дело не двигалось ни на шаг. Показания, которые давали пленные, чудовищно расходились. Один утверждал, что в батальоне всего полтораста человек, по мнению другого — более тысячи, остальные плавали где-то посередине.
Тогда мы решились на последнее средство: мы собрали их всех вместе и задавали вопрос сразу всем. И тут неожиданно, забыв о нашем присутствии, забыв о том, что они пленные, яростно сверкая глазами, размахивая руками и отталкивая друг друга, румыны принялись о чем-то ожесточенно спорить.
Позднее мы поняли в чем дело: абсолютное равнодушие, полная незаинтересованность в военной службе. Крестьяне, неграмотные и забитые, отупевшие от непрерывного тяжелого труда, они интересовались своей службой только в той мере, в какой она угрожала их жизни и обеспечивала жратвой. Наслушавшись всяких страхов про партизан и «бандитов», они были уверены, что дела их плохи, что мы непременно расстреляем их, и всеми силами стремились завоевать наше расположение.
Это-то усердие и подвело в равной степени и их и нас. Стараясь рассказать нам как можно больше, они вспоминали все, что им было известно: и о том резервном батальоне, который находился где-то в Крайове, и о маршевых ротах, и о тыловых подразделениях, оставшихся в так называемой Транснистрии — не то в Балте, не то в Голте.
Кое-как разобравшись во всей этой путанице, мы с Николаем Евсевоновичем решили предпринять эксперимент, на который никогда бы не пошли, имей мы дело с немцами. Мы решили, что этих румын следует отпустить на все четыре стороны: пусть возвращаются в свой батальон и расскажут о том, как с ними обращались русские «бандиты».
Глушко решительно восстал против нашего проекта:
— З ума вы посходылы, ось що. Видпустыты цих мамалыжников, щоб завтра увесь нимець на нас нагрянул? Ни, цього не будэ!
Мы долго и безуспешно убеждали его, и только поддержка Быковского помогла нам одолеть
Глушко. Что-то бормоча о грамотеях, которые сидят у него в печенках, он наконец согласился отпустить румын.