Страница 29 из 35
Фрося слабела. Как-то на дороге ее встретил Корж и помог дотянуть до дома тележку.
— Ты никак в пристяжные нанялся? — насмешливо сказал Акундин.
— Жену бы пожалел, — ответил Корж.
— Видали? Жалельщик нашелся! Ты бы лучше колхозных свинарок пожалел. Они по сколько свиней выкармливают? Сотни! А моя Фроська одного! Колхозный эксплуататор!
— Наши дивчата за пять километров грязь не месят. У нас механизация, дурья твоя голова! Подвесная дорога корма доставляет. Наши свинарки учатся, да еще в театр ездят!..
— Ладно, бог подаст, — оборвал разговор Акундин. — Иди в бригаду агитируй, а мы уж как-нибудь без тебя!
Однажды Федя вернулся домой после очередной месячной отлучки. Хата была открыта. Ветер раскачивал входную дверь.
— Фроська! — крикнул Акундин. — Где тебя черти носят, стерва!
Никто не отозвался. Акундин пошел в сарайчик. Он увидел голову жены, запрокинутую на пороге. Фрося недвижно лежала на земляном полу, залитом бардой. Рядом валялся пустой бак. Хряк вылизывал барду, прихватывая сослепу, от жадности, и подол ситцевого платья Фроси.
Акундин поднял легкую, как пушинку, жену. Он понес ее в хату. Хряк, сопя и отфыркиваясь, увязался за ним. Тяжело переваливаясь, он следовал по пятам Акундина, требуя пищи.
Фросю хоронили через несколько дней. Бабы со злобой смотрели на Акундина. Поминали добром Фросю, жалели, что не укладывают вместо нее в могилу Федю.
На поминках Федя без передыху лакал водку. Скулил, поносил Коржа, грозился привезти из города на могилку Фроси гранитный постамент, выбегал в сарайчик целоваться с хряком.
Утром, хлебнув огуречного рассола, Акундин пошел добывать хряку пищу. Пришлось на манер покойной Фроси впрячься в тележку. Приехал он злой, взмокший от пота, заляпанный грязью.
Так началась его жизнь без Фроси.
Ежедневные рейсы за бардой не вдохновляли Федю на дальнейшее соревнование с Коржем. Он решил жениться, чтобы переложить на плечи своей новой избранницы заботы о жадном борове.
Акундин остановил свой выбор на старой знакомой Глаше, бывшей домашней работнице стоматолога Бадеева.
Глава двадцать шестая
Глаша прибыла в Тимофеевку после смерти Бадеева. Врач-надомник неожиданно умер на своем стоматологическом посту. Он рухнул у гудящей бормашины.
В тот день Исидор Андрианович принимал Веню-музыканта. Труженик «Скупторга» выглядел неважно. Можно даже сказать, плохо. Он осунулся, поблек, его кунья мордочка выражала скрытую тревогу.
Стоматолог при виде Вени-музыканта не испытал чувства радости. Он даже забыл о своей клятве отомстить завмагу, если тот попадет к нему в руки. Не вспомнил он Вене-музыканту и неприятного разговора в фанерном закутке по поводу нейлоновой шубки. Стоматолог был сам выбит из колеи. После увоза дочери и угона бежевой красавицы что-то сломалось внутри у врача-надомника. Он стал угрюмым, апатичным, жизнь потеряла для него прежнюю прелесть и очарование.
Веня-музыкант сел в кресло и открыл рот. Бадеев увидел много зубов, ему показалось, что их больше, чем это положено для нормальной челюсти.
— На что жалуетесь? — задал традиционный вопрос Исидор Андрианович.
— На жизнь, — горько усмехнулся Веня.
— А в смысле зубов?
— Ни на что.
— Зачем же вы пришли? Вам захотелось показать мне свою ослепительную улыбку?
— Я хочу сделать золотые коронки.
— На здоровые зубы?
— Такая у меня блажь.
— А серьги в уши вы не хотите вдеть? Вы что, ненормальный? У вас же идеальные зубы. Такая челюсть попадается одна на тысячу!
— Я неплохо заплачу, доктор! — официальным голосом сказал Веня.
Догадка озарила мозг стоматолога: Веня-музыкант хочет изменить свою внешность!
Исидор Андрианович не ошибся. Завмаг действительно решил несколько реконструировать свою внешность. На очереди стояла перекраска волос, а также легкая пластическая операция с целью модернизировать форму носа. Весь этот план был продиктован отнюдь не эстетическими соображениями. «Лучше быть уродом на свободе, чем красавцем в тюрьме», — думал Веня. Предполагаемая реконструкция должна была по замыслу завмага максимально затруднить то, что следователи называют «идентификацией личности по чертам внешности».
Вене не терпелось сделать необходимые операции и покинуть столицу. Над головой завмага и Матильды Семеновны нависли тяжелые грозовые тучи.
А все началось с безобидной, казалось, ревизии, которую внезапно провели контролеры-общественники. Веня попытался отделаться мелкой взяткой, но напоролся на еще более крупную неприятность.
Назревала катастрофа. Это безошибочно учуял Веня. Матильда Семеновна плакала и на всякий случай разносила по друзьям и знакомым чемоданы с вещами. После зрелых размышлений завмаг решил исчезнуть на время в периферийной глуши.
Исидор Андрианович еще раз осмотрел челюсть пациента и сказал:
— Зубы — дело хозяйское. Если хотите — поставим коронки.
Он включил бормашину и… начал оседать на пол.
— Что с вами, доктор? — кинулся к нему Веня.
— Ничего, — прошептал стоматолог и испустил дух.
Исидора Андриановича хоронили через три дня. За гробом шли его бывшие пациентки — нафталинные старушки в траурных мантильях.
Жена Бадеева ликвидировала бормашину и другое имущество, включая вывеску: «Пломбы, коронки, пиорея — за углом» — и выехала к дочери в Сибирь.
Глаша, прихватив чемоданы, где хранились накопленные годами хлопчатобумажные богатства, отбыла в Тимофеевку.
Она не узнала родного села. Новые дома, новые сады, новый клуб — все было до того новым, что она даже растерялась. Она поспешила в новый сельмаг, чтобы оценить мануфактурную конъюнктуру.
Действительность превзошла самые смелые Глашины ожидания. Полки были доверху набиты штапелем, майей, сатином, маркизетом и еще какими-то тканями с заумными названиями вроде: «маттгольдони», «лизетт», «твил».
Глаша купила по привычке (а вдруг после не будет) восемь метров маттгольдони и семь метров твила. С этой минуты она решила скоротать остаток своих дней в Тимофеевке.
Глаше не дали засидеться. Не прошло и недели, как она уже работала медицинской сестрой в новой сельской больнице.
Федор Акундин, отвергший в прошлом сердечные Глашины притязания, не сомневался в успехе предстоящих переговоров. И впрямь, при виде Феди сердце Глаши дало несколько перебоев, как солдат, сбившийся с ноги, и потом еще долго трепыхалось и подскакивало, пока не обрело надлежащего ритма. Правда, в этом матером, кудлато-плешивом мужике с трудом проглядывался прежний веселый гибкий, словно ивовая лоза, Федя. Все же это не помешало Глаше с благосклонностью отнестись к брачным устремлениям Акундина.
В конце этой памятной встречи, после того, как были обсуждены жилищно-бытовые вопросы, а также проблемы воспитания хряка и транспортировки барды, после того, как Федя дал ложную клятву выпивать только по большим советским и церковным праздникам, Глаша спросила:
— А где ты, Федя, работаешь?
— Нигде.
— Это как понимать?
— Кормлюсь чем бог послал.
— Спекулируешь?
— Бывает.
— И манафактурой спекулируешь?
Глаша люто ненавидела спекулянтов мануфактурой.
— Случается, и манафактурой.
— Как же тебе не совестно людям в глаза глядеть?
— А мне бара-бир!
— Смотри, Федя, посадят тебя.
— Теперь много не дают. Как-нибудь перебьешься. Будешь передачи носить, — отшутился Федя.
— Не буду я носить.
— Это почему же?
— Не пойду я за спекулянта, — вздохнула Глаша, прощаясь со своей девичьей мечтой.
— Не подходим для вас, значит. Городские мы. Образованные. Босоножки одела и воображаешь. Тьфу!
Федя смачно сплюнул.
— На жену плюйся, а я тебе еще не жена, — сурово сказала Глаша.