Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 21 из 29

– Меня-то за что?

– Тебе знать...

В черном. Подолы до земли. Платки до бровей. Клюшки в руках. Из старух старухи. Одна – суровая, истовая – цепко держалась за кошелку, будто рвали ее из рук. Другая – озабоченная, шустроглазая – руку прижимала к телу, будто хоронила чего под мышкой. Третья – блаженная, вглядчивая – чмокала губами без устали, будто соску сосала.

– Старухи-переходницы, – пояснил мужичок, – племя неистребимое. Какая ни власть, какие ни порядки – исходили все пути от Москвы до Иордана.

Мы так и подпрыгнули.

– Эй! Ври, ври, да не завирайся! Так они и дойдут тебе. Без карты-компаса.

– Бог ведет, – сказала суровая.

– Бог кормит, – сказала озабоченная.

– Бог не убог, – сказала блаженная и чмокнула хвастливо.

– Да их милиция поарестует! – заволновался мой друг. – Нищенки-бродяжки!

– Бог прячет, – сказала суровая. – На брюхо лег, спиной укрылся – и нету.

– Да их пограничники постреляют! – раскричался. – Шпионки-диверсантки!

– Бог милует, – сказала озабоченная. – Порох отмокнет, пуля застрянет, дуло скрутится.

– Да там собаки! – он уже бился в исступлении. – Проволока колючая! Граница на замке!..

– Бог переносит, – сказала блаженная. – Только подол подтыкай.

– Подол-то зачем?.. – сломался мой друг. – Это бы хоть понять...

– А как жа, – чмокнула радостно. – За штык чтоб не зацепить.

Друг опадал замедленно.

– Тогда... – сказал задумчиво, – и я бы пошел...

– Тебе не суметь, – отмахнулась суровая. – Грехи гирями.

Обиделся:

– Вы больно легкие...

– Мы не легкие, – сказала озабоченная. – Нас беда несет.

– А где беда, – сказала блаженная, – там и Бог.

Чмокнула победно.

Мы уж не спорили с ними, только глядели во все глаза.

– Первая, – пояснил мужичок, – в тоске в тоскучей. Дочь у ней – от рождения придурошная. Ходит по святым местам, дочь отмаливает за блуды свои за прошлые. Помолился ей в сумку монах-пустынник, она ее домой несет, молитвы над дочкой вытрясти.

– Одна забота, – сказала суровая старуха, намертво вцепившись в кошелку, – не растрясти по дороге. Черт смущает, бес подстрекает, сатана творит лживые чудеса. Будет мне ужо на том свете – скрып зубный, плач неутешный, огнь неугасимый, червь неусыпный, – Боже страшный, Боже грозный. Боже чудный!..

– Вторая, – пояснил мужичок. – в заботе в иссушающей. Сын у ней погорел, в землянке живет, денег на избу нет. Ей в далеких краях яйцо дали. Черный петух снес, на седьмой год. Берешь яйцо под мышку, не молишься – не моешься шесть недель, и вылупится тебе змей, станет деньги носить,

– Мне до зимы успеть, – сказала озабоченная старуха, руку вжимая в туловище. – Внучатки в землянке померзнут. С недоеду попухнут. Мыши по гумнам тучами, волки по полям стаями, вороны летят из-за леса – света не видно: год будет голодный, точно вам говорю, станет народ лыки жевать, – Матушка Скорбящая Пречистая Богородица, пронеси мимо...

– Третья, – пояснил мужичок, – в надежде в неугасимой. На месте не сидит, ходит без устали, землю ищет, где много всего и самородно, честно и справедливо. Ирий – страну блаженных рахманов.

– Скоро уж, – сказала старуха и чмокнула жалостливо. – Мёрли деды, мрём и мы. Отмираем помаленьку. Мне бы – одним глазком напоследок, на тамошние утехи... Там облака киселем ложатся на двор: хлеба запасать не надо. Там на зиму люди обмирают и оживают к весне: тулупов не надо. Там всякий у окошка сидит, другого привечает: бояться не надо. Там у кажного всё есть, и кажному ничего не надо. Спи довольно, прохлаждайся любовно. И кроме радости и веселия, песен и танцованья никакой печали не бывает, – батюшка Савватий, Власий, Василий Кесарийский, батюшки Флор-Лавер, конские пастыри, подсобите дойти...

Вскинулись.

Перекрестились.

Клюшки приладили.

– Бог в дорогу, – сказала суровая.

– Никола в путь, – сказала озабоченная.

– Христос подорожник, – сказала блаженная.

Ушагали себе.

Стало тихо. Свет колыхнулся замедленно. Дымный и малопрозрачный.

– Выключай, – зевнул зыристый мужичок.

– А пошел бы ты! – огрызнулся я и почему-то выключил.

– Включай.

Но я не включил.

Я был обижен неизвестно на кого, и душа требовала отмщения.

Посидел, попереживал всласть да и говорю себе на обалдение:

– А по погостам, – говорю, – да по селам ходят лживые пророки, мужики и женки, и девки, и старые бабы, наги и босы, и волосы отрастив и распустя, трясутся и убиваются...

– Это чего? – ворохнулся мой друг.

– Не знаю, – говорю. – Накатило.

– Стоглав, – пояснил зыристый мужичок. – Из постановлений собора. Знать надо.

Уязвил напрочь.

– Врешь ты всё, – сказали мы ненавистно.





– Настольная книга! – завопил. – Чтоб я так жил!

А друг мой надулся на меня, сказал спесиво:

– Не кажется ли вам, чужестранец, что это моя привилегия – вещать в беспамятстве?

– Кажется, – говорю. – Но это не я. Это во мне.

– Объяснение неудовлетворительное.

Сидим в машине, глаза в темноту таращим.

И мужичок притих возле, как перерыв взял.

Тут – звуки всякие, не разбери откуда.

Притопало с одного боку: нестройно, устало, со сбоем.

Прискакало с другого: шустро, решительно, браво.

Стоят – снюхиваются, решают, как быть.

– Кто такие? – поверху, с коня, подбоченившись, должно быть.

А понизу – с натугой:

– Базло с Прищурой. Да Бздюх – за главного.

– Другие где?

– Где-нигде... Куроеда схоронили. Фуфляй в топи увяз. Распута с Беспутой по бабам пошли. А больше и не было.

Хохотнуло. Вскинулось. Сморкнулось молодецки.

– Города пограбили?

– Пограбишь тебе... Городов много, а промежин еще больше. Сколько ни шли, всё мимо проскакивали.

Вздыбило. Храпнуло. Плетью огрело. Заплясало в перескок.

– Не дрейфь, мужики, Карачун с вами! Я поведу вас на свальный бой. Пушечная пальба да ружейная стрельба, да конское ржание да людское стенание. Мы их еще заломаем!

Закряхтело. Зашмыгало. Заскребло тугими ногтями по одеревенелым шеям.

– А шиши твои где? Неужто всех ухайдакал?

– Шиши мои в водке потонули, во здравие атамана. Вы теперь – шиши. Сели, засвистали, коней нахлестали!

А они:

– Куда нам...

– Мы уж тут, в яме, службу справим...

– Владеем городом, а помираем голодом...

– Дай Бог атаману служить, да с печи не слазить...

Осадило. Спешилось. Каблуком топотнуло.

– Мужики, – сказал. – Выдаю секрет. Дурыгу знаете?

– С выселок, что ли? Ну, знаем...

– Обещался. К завтрему. На кузне. Ракету склепать. «Земля-город». Чуете?

– Не...

– Мы их растрясем, мужики. Кошеля с погребами. Там же недопито, поди. Недовыбрано. Недощупано.

Сглотнуло. Засопело. Шелохнулось.

– С ракетой, – говорят, – другой коленкор... С ракетой – можно спробовать... Чего стоим? – говорят. – Засвербело... Что с бою взято, то свято.

Взлетело. Вздыбило. Свистнуло в два пальца.

– За мной, мужики! Голова – дело наживное!

И снова хлебом пахнуло.

Как подгадал кто.

Будто заслонку отодвинули у печи не на малое время, поворошили лопатой, чтобы не пригорел к поду, а запах – теплый, тугой, ласковый – так и колыхнулся на весь край. Хоть режь его, хоть щупай, мни мякишем.

– Прощевайте, – говорят мужики. – До свиданьица. Нам по домам пора.

– Братцы, а повоевать?

– Нетути, – загудели, – у нас хозяйство стоит... Картошку собрать, дров запасти, самогону нагнать, бабу огулять. Нам воевать не с руки, себе в убыток.

– Братцы, – кричит в запале, – вас жа бомбить станут! Я в их – «земля-город», они в вас – «город-земля». Затемнение хоть сделайте! Трудности введите!

А они:

– Чего нам затемнять? У нас, как стемнеет, все спать ложатся.

– Чего нас бомбить? Перебудишь еще. А у нас, как перебудишь, робят зачнем делать.

– Чего нам трудности? Мы и так в легкости не жили.