Страница 16 из 42
— Садитесь, коли не боитесь испачкаться. А то мешок постелите.
— Спасибо, — ответил я и, выбрав место почище, сел на предложенное мне место.
— Так о чем будем говорить? — настороженно спросил Семенкин.
— Мне необходимо задать вам несколько вопросов, относящихся к событиям тридцать седьмого года, — как можно безразличнее, не акцентируя его внимание ни на слове «события», ни на времени, к которому они относятся, ответил я.
Но моя уловка не удалась.
— Что же это, значит, допрос будет? — недобро посмотрел на меня Семенкин.
— Нет, пока это будет только частная беседа, — вспомнил я совет Осипова. — Но если окажется, что вы располагаете интересующими нас сведениями, мы вас допросим официально, как свидетеля.
— Говорите, беседа? — переспросил Семенкин. — В таком случае, если я не захочу, то могу не отвечать на ваши вопросы?
«Ах ты, „законник“, — с неприязнью подумал я. — Не забыл, выходит, еще уголовно-процессуальный кодекс? Или почитываешь на досуге на всякий случай, чтобы знать, как отвертеться от нежелательных для себя разговоров?»
А вслух совсем другим, совершенно спокойным тоном, в котором не было и намека на неприязнь к этому человеку, я отпарировал:
— Конечно, можете. Это ваше право. Только имейте в виду, что я расценю это как стремление уклониться от беседы, и тогда нам придется сразу допросить вас. А как свидетель вы будете обязаны отвечать на наши вопросы, иначе вас могут привлечь к ответственности за отказ от дачи показаний!
— Значит, хоть в лоб, хоть по лбу? — невесело усмехнулся Семенкин. — Да, против закона не попрешь!
— По-моему, во все времена это квалифицировалось как обязанность каждого гражданина содействовать установлению истины!
Произнося эту фразу, я не столько хотел блеснуть перед Семенкиным своими познаниями в юриспруденции, хотя и это было нелишне, чтобы отбить у него охоту прибегать к всевозможным уверткам, сколько хотел намекнуть, что и в его, и в наше время закон был один, только вот применяли его по-разному.
— Истины? — воскликнул не без сарказма в голосе Семенкин. — А кто ее знает, эту истину?!
Я сразу разгадал его попытку увести наш разговор в сторону от интересующей меня темы и предложил:
— Давайте оставим на время философские рассуждения и приступим к делу!
Семенкин крякнул, но ничего не сказал.
— Итак, — продолжил я, — до апреля тридцать девятого года вы были сотрудником органов НКВД?
— Ну и что из этого? — все с той же недоброжелательностью в голосе спросил Семенкин.
Я сделал вид, что не уловил, с какой интонацией вопросом на вопрос ответил Семенкин, и, как ни в чем не бывало, голосом, в котором не было ни неприязни, ни раздражения, спросил:
— За что вас уволили из органов и исключили из партии?
— А ни за что! — с вызовом ответил Семенкин. Он явно не был расположен вести разговор на предложенную мной тему.
— Как это «ни за что»? — удивился я, хотя удивляться мне было нечему, потому что я знал, за что Семенкин был уволен и исключен, и этот вопрос мне понадобился для того, чтобы постепенно подвести его к основной части беседы.
— А так! — не разгадав моей тактической уловки, попытался предложить мне свою версию Семенкин. — Тех, кого было за что, тех расстреляли! А таких, как я, которые не замарали свои руки кровью, тех исключили из партии и уволили, как скомпрометировавших себя во время репрессий. Только какая это компрометация, если мы выполняли приказы?!
Знакомая песня! Как часто люди, наделенные властью и превысившие полномочия, данные этой властью, по своей собственной воле или под влиянием созданной этой властью общей атмосферы беззакония и произвола, пытаются оправдывать свои неблаговидные поступки тем, что они действовали «по приказу», то есть по своеобразному принуждению, которое должно избавить их от ответственности, хотя бы в собственных глазах. Впрочем, оправдание в собственных глазах для многих людей намного важнее, чем в глазах остальной части общества!
Вот только всегда ли это может служить оправданием и может ли служить вообще — вот вопрос, на который не ответила еще самые известные юристы!
Изложив собственную точку зрения на причину своего увольнения и исключения из партии, Семенкин жадно затянулся папиросой и замолчал.
— Ну, хорошо, — прервал я затянувшуюся паузу, — вернемся к тридцать седьмому году… Вам фамилия Бондаренко о чем-нибудь говорит?
— Бондаренко? — переспросил Семенкин, хотя, судя по имеющимся данным, должен был сразу вспомнить этого человека. Да и как можно было забыть фамилию того, кто возглавлял городскую прокуратуру в тридцать седьмом году? — Нет, — внезапно ответил Семенкин и, чтобы, как ему казалось, окончательно убедить меня в том, что он говорит сущую правду, на всякий, так сказать, случай уточнил: — А кто он был такой?
— Почему вы считаете, что он «был»? — спросил я и посмотрел ему прямо в глаза.
Семенкин понял, что допустил явную оплошность. Он заметно смутился и, как бы оправдываясь, ответил:
— Я не считаю… Просто спросил.
— Вы правы — он действительно «был», — с упором на последнем слове сказал я. — Бондаренко Григорий Федорович был прокурором города и в тридцать седьмом году исчез. Вот сейчас мы и выясняем обстоятельства его исчезновения.
Семенкин уже оправился от допущенной оплошности и самым безразличным тоном, на какой был способен в этой ситуации, спросил:
— А я-то здесь при чем?
Я не ответил на его вопрос. Я только внимательно смотрел на него, стараясь понять, как долго и насколько квалифицированно может лгать человек, лгать даже в том случае, если не получает от этого никакой выгоды, потому что событие, о котором мы ведем беседу, не имеет к нему непосредственного отношения, и поэтому наш разговор не может иметь для него неприятных последствий. И тем не менее он продолжает лгать просто по инерции, раз и навсегда постаравшись вычеркнуть из своей жизни тот период, когда это событие произошло, а из своей памяти — все факты и имена, потому что только таким образом он может избавиться от воспоминаний, будоражащих его уснувшую совесть.
То ли не выдержав моего взгляда, то ли разгадав ход моих мыслей, Семенкин помялся немного и спросил:
— Прокурор, говорите?.. Припоминаю, ходили тогда слухи, — выдавил наконец из себя Семенкин и снова умолк, соображая, продолжать ему свой рассказ или нет и куда этот разговор может его завести.
— Какие слухи? — в предчувствии долгожданного признания выдержка несколько изменила мне, и мое нетерпение едва не погубило с таким трудом сдвинувшееся с мертвой точки дело.
— Да разные, — уклончиво ответил Семенкин и сделал еще одну попытку проверить мою квалификацию: — А что вам о нем известно?
Это меня развеселило, хотя веселье в этой ситуации было, конечно, неуместно. Я посмотрел на Семенкина с иронической улыбкой и спросил:
— Когда вы работали в органах, вы тоже отвечали на подобные вопросы?
— Да, действительно глупо, — смутился Семенкин. — Простите.
Этот маленький и по-своему забавный эпизод, как ни странно, расположил его к некоторой откровенности.
— Кое-что я и в самом деле помню, — начал он, но тут же словно спохватился, — да только вряд ли это вам много даст…
— Что именно? — не скрывая на этот раз своего нетерпения, поторопил его я.
Семенкин снова сделал глубокую затяжку и, тщательно подбирая слова, чтобы не сказать чего-нибудь лишнего, стал рассказывать:
— Был у нас заместителем начальника управления Вдовин Иван Михайлович. Он здешний, работал еще в губчека, потом уехал в Москву. В тридцать седьмом снова вернулся, но проработал недолго, чуть больше месяца….
Я опустил глаза, чтобы ничем не выдать своего волнения, которое охватило меня, когда Семенкин вдруг заговорил о моем отце.
— Так вот, — продолжал Семенкин, — подъехали мы с ним как-то к управлению, вышли из машины и тут видим — стоит у входа какая-то беременная женщина и плачет. Вдовин подошел к ней, стал расспрашивать, что да почему, она и говорит, что ее муж, этот самый прокурор… как его?