Страница 6 из 91
— Ой, не сумеешь ты, Агафон Григорьевич, язык сдержать за зубами! Смотри мне, дружба! Не угрожаю, упаси бог, а пре-дуп-реж-даю! Сволин обид не прощает. Не родился на свет божий тот, кому Сволин послабление допустил. У меня на этот счет своя азбука.
Потехин рванул рубаху, поймал на груди желтый медяк креста и стал целовать его яростно и долго. Наконец, задыхаясь, растекся в заверениях:
— О чем печешься, Дементий Максимович? Вот он, видишь?
Сволин все глядел и глядел на Потехина, сознавая, что разговор о золоте основательно покачнул его завистливую душу.
— Полно дурачиться, Агафон Григорьевич! — Сволин встал из-за стола, прошелся по кухне, отщипнул от каравая мякиш, скатал его в шарик и отправил в рот, зачавкал, аппетитно и вызывающе смакуя. Забросив руки за спину, заговорил, нажимая на «о»:
— Присоветуй, суседушко, как дальше-то жить мне, а? Золота у меня — вот! — Он резанул ребром ладони по горлу. — А как жить, куда притулиться, ума не приложу. Думал за границу тягу дать, по земле аглицкой попылить «рыжиками», да где там с моей-то башкой. Ни тебе знаний чужого языка, ни тебе пронырства. Опять же — вот и паспорта на свое имя не имею…
— М-да! Закавыка большая, — согласился Потехин. — Но, думается, нет положенья безвыходного. Пока война — никуда тебе двигаться не след. Не вылезешь на народ — будешь жить себе сколь бог велел. В леса уходи. Лес для человека — рай небесный.
— Ну, а золото… Так что ли и будет зазря пропадать в земле?
— Жрать захочешь, одеваться — тоже? Откуда все это за так тебе свалится? А жить тебе еще много надо. Вот и Степан твой на таком же положеньице. Думай сам, мне-то чё! Пристроишься где тут, за золотишко помогать будем вашему прожитию, а там, гляди, и амнистия таким, как вы со Степаном, будет объявлена.
— Так-то оно так!.. — согласился Сволин. Помолчал. Неожиданно для Потехина попросил:
— Сведи ты меня со Степкой поскорее.
— Говорю, на днях должен он заявиться на пасеку. Там, в избушке, сколь ночей уж провел твой Степан. С темнотой приходит и уходит, — поди копни его! Еды оставляю там. Да!.. На вашем положеньице, как медведям, надо в землю залечь. Таков мой совет. Может, ты другой план имеешь? Однако, утро вечера мудренее, ляжем спать поранее.
От принесенного тулупа исходил приятный холодок с кислым запахом овчины. Улеглись неспешно, по-домашнему, и уже минут через десять Потехин вдыхал с шумом, а выдыхал с бульканьем и одышкой.
А к Сволину сон не шел. Ему мерещилось, что по сеням кто-то прошел и затаился возле двери. Ждал: вот-вот рывком распахнется дверь и незнакомый властный голос пробасит: «Выдь, затворник!» Он достал из-за пазухи парабеллум и, помедлив с минуту, сунул его под подушку. «Ежели через четверть часа дверь не раскроется — поблазнилось», — борясь со сном, успокаивал он себя.
Теперь, когда в доме все угомонилось, будильник, казалось Сволину, сам по себе приблизился к его уху — протяни руку и непременно дотянешься. Он уже глубоко сожалел, что вот так простодушно заявился к Потехину, выболтал все ему; так беспечно оставил под половицей в бане золотой сервиз, и что не сходил, не убедился в сохранности кувшина с «рыжиками» на Еленином кряже. От дум этих кровь бунтовалась в висках, сердце стучало отчетливо, как будильник: «Пропал клад! Пропал клад!»
Засыпая, он испустил нечленораздельный звук и встрепенулся огромной рыбиной, да так, что доски полатей под ним издали жалобный писк, от которого проснулся Потехин и полюбопытствовал:
— Че, Максимыч, клопики беспокоют?
— Частично, — соврал Сволин.
— Выжить проклятых нет возможностев моих, — разоткровенничался хозяин дома. Посоветовал: — Излови, который пузатей, раздави и тем пальцем вокруг постели три раза обведи с наговором: «Я — гость, мое тело — кость». Этому меня одна прихожанка научила. Ничего заклинание. Помогает.
Глава четвертая
Часа за три до рассвета, прощаясь с Потехиным, Сволин как бы между прочим спросил:
— Не слышно, не ищет нас со Степаном НКВД?
— Кажись, нет, — не задумываясь, ответил Потехин. — Кому вы нужны, попы отпетые! А, к слову доведись, нажили вы себе беды. Еще как нажили! Так это и есть: кто согрешит — молится, кто родит — водится.
По той же тропинке, ведущей в пасеку, Сволин миновал лес, перемахнул через речушку в ольховых зарослях ниже старой плотины, вышел на проселочную дорогу и зачесал через бывшие чащобы на Еленин кряж, к тому единственному на всю округу дубу, у массивного корневища которого он, Сволин, в давние годы захоронил кувшин с золотыми пятнадцатирублевиками-империалами.
Золото это пришло к нему за справную службу у белых и из «золотого эшелона», прибывшего из Иркутска в Казань. Ни разу никому не рассказывал Сволин, как, какими путями в его руки попало такое богатство, но по тому, как по первоначалу после прихода домой со службы армейской он продувал золотишко в карты, люди догадывались — не от чистого дела затрещала мошна у кулаческого сынка. Позднее сам он по пьяному делу проговорился.
Достигнув развилки дорог, поразмыслил он и повернул в сторону бывшего хутора. Трактовая дорога пустовала, и он без опасения пересек ее на открытом месте. Не дойдя до бани, остановился, осмотрелся по сторонам и резко повернул вправо. И уже по-над Иволгой, описав километровую дугу по берегу, направился к бане.
Сгорая от нетерпения, рывком открыл он дверь, упал на пол и на четвереньках пополз в угол, обшаривая половицу за половицей. Его тревога была напрасной, за время его отсутствия в баню никто не входил. Как в лихорадке, трясло и взбрасывало старика от нетерпения и восторга, когда бесценная тяжесть свертка опять оказалась в его руках. Поспешно спрятав сверток в походном мешке, он трижды перекрестился и решительно вышел из бани.
Шел он ходко и легко, как в молодые годы, и через час был вблизи от клада — старый дуб замаячил ему белыми посохшими сучьями на фоне черного леса. Еленин кряж встретил его глубинной тишиной. Высоченная гречиха жестоко спутывала его ноги и сбрасывала на его одежду потоки воды; дожди не прибили ее к земле, ветры не сбили ее.
На одиноких старых липах на середине поля, как приметил ранний гость, восседали крупные, словно отлитые из чугуна, косачи. Они подпустили человека почти к самым липам. Сволин хорошо видел в полумраке рассвета их маленькие шустрые головки на вытянутых в его сторону шеях.
— Скаженные! — не сдержался он. — Раньше так близко подпускали верховых, да и то без ружья.
Он остановился и что было сил хлопнул в ладоши. Косачи — их было девять — лениво столкнули свои тучные тела с лип и, нехотя взмахивая крыльями, низко поплыли в сторону леса, погруженного в сизый туман рассвета.
Проводив глазами переставших бояться человека птиц, он пустился к заветному дереву. «Хорошо сделал тогда — спрятал золотишко здесь. Поди теперь, в моем положении, сунься туда. Сработал башкой, молодец!»
К дубу старик вышел безошибочно, но не узнал его: стоял он без единого живого листочка, лишь сухие сучья на ветру стучали, как обнаженные кости. И от стука этого дрожь прошила тело старого каина. Он притулился к корневищу, где был зарыт кувшин, поглаживая ствол облышенного и оттого посохшего лесного исполина. Рассеянно проронил:
— Сгинул? А я перестоял тебя! Вот она, жизня-то! — кто крепче корнями держится, тот и победитель. Отгниют твои корни и рухнешь. Придут пастухи и спалят тебя. И был, и нет тебя. И не жалко мне тебя. Пусть никто не зацепится глазом за красоту твою нездешнюю!
Выцелив глазами нужную точку у подножья дуба, он трижды перекрестился и опустился на колени, запотирал ладонями. Как наседка на своих яйцах, как стервятник над пойманной добычей, сидел он, потея от предчувствия близкой радости. Стоит лишь пробить дерн и… упрешься в кувшин, наполненный «рыжиками». Он обязательно пересчитает свое богатство, насытит душу немеркнущим солнечным блеском и, конечно, перепрячет клад где-нибудь в глубине леса, возле приметной кокоры.