Страница 20 из 91
Старуха снова перебила его:
— Грех твой покарает господь, а допрежь — добрые люди. Не жди, и на том свете не будет тебе милости божией за содеянное зло. Срамота твоя — от грехов твоих великих, блудный сын Максима Никифоровича. Сколько не творил бы человек бед, они все равно возвернутся к нему и низложат его. Проклят ты на этом свете, но и смерть не очистит тело твое от содеянных грехов. Святое писание нам гласит: лучше тебе увеченному войти в жизнь, нежели с двумя руками идти в геенну, в огонь неугасимый, где червь их не умирает и огонь не угасает. И если нога твоя соблазняет тебя, отсеки ее: лучше тебе войти в жизнь хромому, нежели с двумя ногами быть ввергнутому в геенну, в огонь неугасимый, где червь их не умирает и огонь не угасает. Кто копает яму, тот упадет в нее, и кто разрушает ограду, того ужалит змей. Всему свое время, и время всякой вещи под небом: время рождаться и время умирать, время разрушать и время строить… Приложи сердце твое к учению и уши твои — к умным словам.
Слушая запоздалые нравоучения старухи, Сволина так и подмывало взорваться. И наконец он взорвался, кик плод каштана на огне:
— Не сметь глаголеть так! Не ты, попы отпоют меня, не за этим шел…
Однако Доромидонтовна не сдавалась, продолжала:
— Али писаний святых не читаешь? Грешники преданы будут огню вечному, не такому вещественному, как у нас, но такому, какой известен всевышнему. Кайся перед господом богом и испрашивай помилование душе своей. Кляни себя и кайся в грехах…
Наконец она изрядно притомилась, присела возле печи, возложив руки на иссохшую грудь. Но тут же встрепенулась.
— Чаю сгоношу… Расселась тут, карга старая!
И пошла, загремела у шестка, зашебуршила. Оттуда, из-за печи, тоже древней и обшарпанной, донесся ее голос:
— Чё дыбаешь посередь избы? Проходь, садись, где душе поглянется. Потчевать буду. Потчевать не грешно — неволить грешно…
Сволин уселся на вогнутую желобом лавку, стал рассматривать келью старой затворницы.
Плошки, горшочки, крыночки и всевозможные баночки стояли по всем подоконникам и лавкам; стены сеней и внутренность избушки были увешаны пучками выгоревшего и пропыленного разнотравья.
Взгляд старика задержала на себе колода вконец разлохмаченных ворожильных карт на столе. Смекнул: «Не упросить ли?» Спросил, улучив паузу:
— Неужто карты тебе, Доромидонтовна, доподлинно все сказать могут? Неужто ты сама веришь в эту ворожбу?
— Почему бы нет? — вопросом на вопрос ответила старуха. Выглянула из-за заборки, оживилась:
— Карты — картами, но и головой робить надо. Надысь объявилась мне ярочка суягная из Крутояр же — Дорка Спиридонихина. Пузо подпирает чуху, а она — эко чудо! — ко мне приволоклась. Меду туесок принесла. Прими, говорит, Доромидонтовна, подарочек от меня и от мамы. И — в ноги бултыхнулась. Ну, слово за слово… Говорит, присуши ты ко мне Пашку Оголихинова. От него ведь понесла-то. Хочу, чтобы до вечностев был моим, раз робенок от него. И — в слезы. А я ей говорю: нет, голубушка! Тут мои уроки не возымеют силу, потому как глаза у Пашки-кобеля черные, цыганские. Да и снадобья в еду или питье не подпустишь — не вместе живешь.
Раскинула карты и показываю ей: смотри — бубновый-то король остается с блондинкой, а ты — шатенка.
Сволин старательно потирал руки, любопытство в нем брало верх.
— Вот те и на! А вроде чего в картях проку!
— Ну, карты — картами… — вяло сморщившись, заворковала Доромидонтовна. — Не знаешь, чё ли, Пашку Оголихинова, кобеля бродячего? Во всей округе девок перепортил. Таких на фронт гнать надо под пули да бонбы. И вот какое слово мое: перебесится этот кобелина и женится на вдовой бабе, у которой хозяйство покрепче. На своих зазноб не посмотрит, хошь по три дитя они приживут от него до замужества.
— Да ну!
— Гну! К вашей же Клашке, к примеру сказать, оглобли завернет, и она не откажет. Божьей травкой расстелется перед ним. Баба ведь мужиком красна.
— Ты вот что, старая, — Сволин враз посуровел. — В чужой-то стог не пыряй вилами. Плохо знаешь нашу Клашку. У нее еще муж живой. Все у них может возвернуться, наладиться.
— Живой, говоришь? Живой да под сурьезным вопросом ходит.
Сволин слушал Доромидонтовну, а мысленно поспешал приступить к основному разговору, так как подготовка к нему, по его убеждению, прошла вполне благополучно. Да и кто знает, куда может уйти разговор. Откашлялся, понаблюдал за ловкими движениями рук хозяйки, расщедрился на похвалу:
— Умная ты женщина и провидящая, Дарья Доромидонтовна. Раскинула бы карты и на наше со Степкой счастье. Оказия у нас куда больше, чем ты знаешь да догадываешься. Оба на краю могилы вовсе ведь стоим.
— Карты могут соврать, — убедительно и просто призналась Доромидонтовна. — Скажу тебе, как в руку положу: найдут вас всенепременно и скоро. Чё искать-то? То вас у Потехина видят, то у Кустова.
У Сволина засвербели руки.
— Найдут ли? Грозилась синица, море поджечь! Ежели народ не выдаст — милиция не найдет. Потом, чё это ты на чох нас берешь? Пужать легше, а ты жить нас научи, знахарка.
Все так же спокойно, попивая чаек, Доромидонтовна убедительно и ясно говорила:
— Не дуй на воду, Дементий Максимович, ежели молоком обжегся. Ко дну идешь, и пузыри над тобой всплывают, а все козырем ладишь казаться. Как отец же, прости бог!
— Ко дну, говоришь, иду? Ха-ха-ха! — Сволин запрокинул голову и захохотал. В горле его клокотало и булькало. Успокоился он так же внезапно, как и захохотал, и стал утирать слезы, выжатые дурацким смехом. Наконец, глубоко вздохнув, совсем серьезно заметил:
— Питаешься ты скверно… Плохо несут прихожанки-то.
— Однако не побираюсь. Закон божий не велит. Как нам прописывают отцы церкви: не живи жизнью нищенскою. Лучше умереть, нежели просить милостины. В устах бесстыдного сладким покажется прошение милостины, но в утробе его огонь возгорится. Не до жиру тут, быть бы живу. Теперь, после войны, куда как худо стало… Веру в бога вовсе потерял народ.
— Ктой-то дров добрых привез?
— Председатель, Калистрат Шумков. Сына его излечила от смертного запоя. Самого его надо бы попотчевать теми же кореньями. Человеком через то питье мог бы стать.
Сволин решил распростаться о своем.
— У нас дело приспичило такое… Кустов в кусты от нас удалился. Насытился «рыжиками» и отвалил. А «рыжики» у меня не перевелись. Так не смогла бы ли ты, Дарья Доромидонтовна, через прихожанок своих дать оборот «рыжикам»? И продукты, и одежонку — все надо, все жизня наша требует.
От сказанного Дементием Максимовичем подбородок старухи, словно обтянутый пергаментом, заходил ходуном, глаза заблестели фосфорическим светом. Полусогнутым пальцем поскребла она в голове, помедлила с ответом. Дважды взглянула на потолок и выдала туго идущие из глотки слова:
— Рази што попробовать?
— Пока то да сё — мы тебе солонинки подбросим. Скусная и пользительная еда.
— Смеешься поди? — полные недоверия глаза Доромидонтовна подняла на Сволина. — Гли мне в рот-те: два вверху — и все тут. Чем жевать солонину-то?
И тут же махнула рукой:
— Ладно, неси! Сечкой рази измельчу.
Сволин поерзал на лавке, продолжал:
— Нет ли зелья у тебя, Доромидонтовна, чтобы попоить им сына мово неразумного? Удержу ведь вовсе не стало — на волю рвется. Бабу ему подавай и все тут. И, гликось, — в науку удариться норовит. Зачем он мне ученый-то?
— Ну и пусти. Пожалей — пусти. Молодой ведь он!
— Не-е! — артачился Сволин. — Подыхать так вместе! Обоим нам с ним едино на роду написано было. Так полагаю: попоить его кореньим отваром, штобы похоть мужскую в нем как рукой сняло.
— Это можно, — прошепелявила вещунья. — Можно на время похоть угомонить, а можно и на вовсе убить. Это ведь как родителям угодно. В библии на этот счет как говорится: кто любит своего сына, тот пусть чаще наказывает его, чтобы вспоследствии утешаться им.
Дарья Доромидонтовна ушла за печь и вернулась оттуда с небольшим узелком. Дементий Максимович истово перекрестил лицо свое и принял узелок. Понюхал.