Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 15 из 91



За лето он пристроил полки в большом отсеке, на которых расставил деревянные поделки сына, и теперь они украшали собой мрачное подземелье затворников. Каждый раз старик, проходя мимо них, задерживался и со значением качал головой. Нравились они ему необыкновенно.

Книга стихов не выходила из рук младшего Сволина, лишь с нею он коротал время. Иногда, отложив ее в сторону, он что-то нашептывал, писал на берестяных листах химическим карандашом, купленным им в Усгоре. Исчерканные бересты сердито швырял в камин, снова черкался и снова предавал огню свою писанину.

В конце концов Дементий Максимович запретил ему без нужды бросать в огонь идущую на растопку бересту. Он по-прежнему часто выходил из норы, садился на излюбленное место под навесом и думал о чем-то о своем.

— Вот те и на! — повторял он одни и те же фразы, ни к кому не обращаясь. — Россия одолела Германию! Откуда в ней столь силы нашлось, ведь с кнутом на обух шла! В лаптях, с мякинным брюхом…

Глава двенадцатая

Степан стал часто отлучаться из землянки без спроса отца, за что старик откровенно злился на него, долго и нудно читал ему нотации, угрожал, урезонивал. Но удержать его возле себя, как в первую зиму подземного существования, он не мог. Лесные поляны изобиловали земляникой, но за все лето Степан не принес отцу ни единой ягоды. Потом пошла малина. Но не нашивал он отцу и малины. Целыми днями просиживал он в кустах возле больших дорог, смотрел на проходящий мимо транспорт, жадно слушал говор спешащих куда-то людей. Забрела ему в голову нелегкая, но цепкая мысль, от которой он не находил себе места. Ничего не говорил он об этом отцу, знал — помешает старик осуществить задумку. Как и в те молодые годы, сердце его терзала Клава. И он заподумывал навестить ее.

Тревога заревою судьбу и за судьбу Клавы окончательно извела его. Все чаще он терялся в догадках, не знал, как ему поступить со своей тяжбой. В мыслях беседовал с женой: «Не подпустила ли ты, Клаша, к сердцу своему кого-либо, али все еще ждешь меня?» Но не получал ответа и злился на себя, за робость свою злился.

Однажды, когда Крутояры погрузились в густые сумерки, Степан задворками пробрался в ограду отцовского хозяйства. Подкрался и ревниво стал наблюдать из темноты в кухонное окно. В хорошо освещенной избе стояла тишина. За кухонным столом сидели его дочери — Люда и Наташа. Умытые и одетые, как отметил для себя Степан, с большим вниманием. Личики утомленные, в косичках — голубенькие бантики. От еды, поставленной на стол, девочки отказались: сон брал верх над ними. Выпили по кружке молока без хлеба, хотя хлеб лежал на столе добрый, ушли в боковушку спать. А Клавдия еще хлопотала возле печи: укладывала дрова, мыла посуду, чистила картошку к утру. И была она в двух метрах от Степана.

На стене, рядом с часами-ходиками, в простенькой самодельной рамке Степан увидел свой портрет, возле которого был приколот букетик полевых цветов.

Сердце Степана заколотилось гулко. «Помнит, ждет».

Управившись с делами возле печи, Клавдия прошла в большую половину избы, подготовила на утро девочкам чистые носочки, теплые кофточки, мельком просмотрела районную газету, сладко потянулась и пошла укладываться в постель. На ходу, сбросив косынку и передник, стала расстегивать халат, обнажив при этом груди.

Степан для себя отметил: «Не изменилась моя Клаша! Суше разве стала». Занесенные над оконным стеклом пальцы опустились: сробел.

Возвращаясь за Кузяшкино болото, он рассуждал с собой: «Девочкам, дочкам своим, медведей принесу — все утеха. И Клаше объявлюсь. Любит — не выдаст. И будет у нас с ней развеселое житье — тайные встречи и пылкие лобзания. Что плохого в этом? Жена ведь она мне, законная. Шанежками, молочком покормит когда…»

Через неделю он принес фигурки двух медведей и оставил их у входных дверей в сени. И подследил такую картину: по субботним вечерам Клавдия топит баню на своем огороде. Первой согнать жар-первач обычно ходит одинокая и уже немолодая женщина, вдова солдата, Устинья Прохоровна. После нее, минут через сорок, в баню отправляется Клавдия с девочками. Младших женщины моют вместе, наскоро, и Клавдия отправляет их домой первыми. Затем уходит Устинья. Клавдия кончает банные хлопоты последней.

Эти наблюдения навели Степана на мысль: встретиться с женой в бане в то время, когда она останется одна.

В очередную субботу отец не пустил его разгуляться — расхворался. Еще через неделю, в субботу, с утра до вечера лил дождь, и Степан сам не пошел.

И все-таки выждал, улучил момент Степан. Все произошло так, как и задумал он: прокрался, в предбанник и, затаившись, стал ждать. Чем дольше было его томление, тем сильнее колотилось его сердце, от чего он вздыхал глубоко и часто. И вот распахнулась дверь, и на пороге была она. Степан шагнул к ней с выброшенными вперед руками, да так и замер с полуоткрытым ртом: окончательно и бесповоротно потерялись приготовленные слова.



Клавдия, как только увидела мужа, зашлась сердцем и уронила к ногам сверток белья; словно смертельно обиженная девочка, часто-часто зашмыгала она носом. И, как была полуодетая, неприбранная, прокаленная банным паром, грохнулась на грудь мужа и крепко прижала его к себе. Только и вырвалось помимо ее воли:

— Степушка, родной мой!

Пахло от Клавдии яблоками и свежей ржаной соломой. Когда схлынула крутая волна озноба, Степан услышал, как жадно и упорно, в один такт, выговаривают их сердца: «Жить! Жить! Жить!»

Глава тринадцатая

За Иволгой кричали коростели и весело нащелкивали соловьи. Запах тмина и укропа, цветущих луговых трав першил в горле горьковатой пряностью. За дальними увалами занималась заря.

Они — муж и жена — сидели и сидели в предбаннике, забыв о том, как коротки летние ночи. Обо всем было переговорено. Клавдия уже не прижималась к своему Степану: в душу ее запал и ширился холодок от предчувствия недоброго. И Степан словно со стороны смотрел на себя и не узнавал. И понимал: не оплаченным, не своим счастьем пользуется он, что не здесь его место в этот вечер, раз другие отвели беду от его семейного порога, что пришел он сюда на все готовое, что дома он, да не имеет права называться хозяином.

Где-то в стороне дальнего шихана заря сошлась с зарей; над Иволгой клубился белесый сырой туман, медленно, но плотно обволакивая прибрежные кусты; перекликались разноголосые петухи; на перекате меж крутых берегов переговаривалась вода.

Долго и утомительно рассказывал Степан своей жене о себе, рассказывал и ждал ее сострадания. Знал, предвидел, сердцем чувствовал: только от нее может прийти к нему облегчение. А Клавдия уже не раз делала попытку высвободить руку из руки мужа. Подняла связку белья и совсем неожиданно для себя сказала:

— Не ходи сюда боле. Одной куда милее, чем так-то, по-воровски… Обвыклась ведь я.

От этих слов захолонуло сердце Степана, захолонуло и оборвалось. Однако все еще продолжал он сжимать ее руку, словно боялся: выпустит и упорхнет она от него навсегда, а с нею — и вся его жизнь. И Клавдии было понятно его состояние. Говорила и не говорила, а размышляла вслух:

— Испугался он!.. Юбку бы надел, баба… худоба этакая! Надо было мне самой на фронт отправиться, а тебя тут оставить. Может, отличился бы с бабами-то. О семье надо было думать.

— Пойми, — прервал ее Степан, — танки нас утюжили, людей на гусеницы наматывало. Жуть ведь что творилось!

— Так тебе и поверю — «наматывало». Уж лучше бы намотало, чем так-то вот, вором ходить по земле.

— Пошла ты к… — Степан рывком поднялся и отбросил руку жены. — Героя из себя строишь, прости бог! Мне, может, лучше смерть было принять? Поглите-ко, не верит!

Клавдия на шаг отступила от Степана. Всего на один шаг, но этим было сказано многое. Теперь они стояли друг против друга на расстоянии двух вытянутых рук. Губы ее были жестко сомкнуты. Обиженным голосом, почти полушепотом заговорила: