Страница 17 из 82
— Ишь, снуют. Никак, сызнова кинуться ладят.
— Навряд ли. Противу ружейного бою они, вишь, не прут.
— Берегись!
Стрела на взлете царапнула холку лошади, та на дыбы, едва девку не зашибла. Это молодой степняк лихость показывал: рисково приблизился, стрелил и ускакал.
Солнце упало за край степи, облив полнеба медвяной желтизною. Висел на востоке молодой тонкий месяц, в темнеющем небе все более яркость набирая. Всадники вольно разъезжали вкруг белого табора, но к налету приготовлений не заметно было. Костры там задымились. Ветерок донес запах дразнящий — похлебку из конины варили башкирцы. И у беглых костерок засветился, кипятили бабы для ребят болтушку из травы да толокна.
Репьев старшин на совет собрал.
— Худы дела. Ретираду учинить некуды, осаду долго не высидим без корму, без дровец, без воды. И сдаваться на милость тоже не с руки. Знамо, какова от разбойников милость. Единой лишь твердостью сбережем ежели не жизнь, так волю обретенную.
— Коротка она была, волюшка.
— Коротка — да наша покудова. От расейской кабалы ушли, басурманский плен не примем! Часовых на ночь выставить. Гарнизе солдатской спать подле брустверу с береженьем вящим. Огонь травяной на нас не пустят, зелена еще трава. К ночи, гляди, туман падет, в оба слухать надобно...
От ордынцев, донесся тут голос, острый, заунывный, как у муллы:
— Урус! Пошто свой юрта бросал, башкир земля гулял? Башкир много-много, урус пропадал сапсем! Вода нету, кушай нету, конь помирал, твой баба, малайка помирал, сам помирал! Шибко худо! Урус! Конь, кибитка, хлеб бросай, шурум-бурум бросай, свой земля, свой юрта гуляй!
— А вот на-кась... Помирай сам! — Солдат нацелил ружье на голос.
— Дура! — Репьев ружье отвел. — Припасу мало, неча в белый свет палить.
— Я отвечу. — Ермил Овсянников отмел пятерней егозливого солдата. В темнеющей степи колоколом загудел густой Ермилов бас:
— Башкирцы! Джигиты храбрые! Мы в земле вашей селиться не мыслим. А идем на реку Сакмару, к атаману вольному Ивану Гореванову. Джигиты! Челом бьем, продажи нам не учините, дозвольте на Сакмару идтить!
Умолк Овсянников. Из сумерек ответа нет. Лишь уздечный звяк, ржанье конское.
Прохладный туман заволакивал степь. Расплывчато колебались пятна ордынских костров. Звуки слышались — не понять, в какой стороне...
Угомонился беглый табор. Быстротечна летняя ноченька, спи успевай, время не теряй. Да приснится тебе, мужик беглый, пашенка со пшеничкою, изба справная, семья сытая, волюшка вольная. Потому что ночь сия, может быть, последняя.
Лошаденки траву до землицы выгрызли, головы понурили. Ушами прядут, чуя сытое фырканье чужих коней, шумы ночные...
— Чего? Ктой-то? — вскинулся сонный Ермил Овсянников.
— Тише, родимый, не пужайся, — бабий шепот. — Ефросинья, батюшки Тихона женка я.
— А-а. Ну и ступай к попу, его буди, коли приспичило.
— Прости, Христа ради, что тревожу. Сказывал ты даве, будто атамана сакмарского Иваном звать Горевановым... Не служил ли он в казаках на заводе Башанлыкском?
— Ну, може, и служил. Тебе на что?
— Слух был, убили его...
— Стало быть, жив, коли атаманствует. Иди, бабонька, спи.
Светла ночь, да густ туман — в пяти шагах телеги не разглядеть. Часовые шеи вытягивали, головами вертели, ночь и туман слушали. В самое глухое время, за полночь, услышались там, за беглой мглой, голоса и топот конский.
— Разбудить наших? Не то кабы поздно не было...
— Погодь. Подыми солдат одних, чтоб ружья изготовили.
Но те и сами повставали: солдатский сон к тревогам чуток. Костров ордынских не видать. Звуки и топоты в густой мгле вязнут. Скоро и затихло все. Успокоились часовые, прилегли солдаты.
А утро и впрямь мудренее вечера оказалось. Когда туман поредел, развиднелось — ахнули часовые: никого кругом! Чадят головешки на кострищах, и ни людей, ни коней.
— Что за притча!
— Нешто осаду сняли? Чего ж они спужалися?
Пробудился табор. Влезали на телеги, таращили глаза в поредевший туман. Не верилось в чудесное избавление: редки на этом свете добрые чудеса, только злых — преизбыток. Но рассеялся туман, а с ним и сомнения развеялись. Поп Тихон высек огня, траву сухую степную в самодельном кадиле воскурил.
— Возрадуемся, люди, явил бо чудо господь всеблагий! Воистину сказано: пути господни неисповедимы! Возблагодарим же коленопреклоненно...
От зари румяна степь, чиста, росными туманами омыта. Лошади тянулись за бруствер тележный, к влажным травам. Солнышко всходило, искрились росинки на траве. Таково кругом покойно и свято, словно привиделось вчера с усталости, во снах ли сабли, визг, лошадиные морды оскаленные...
Осмелились запрягать, дальше трогаться.
— Глядите-ка, ктой-то едет сюды. Никак башкирец — ишь, колпак вострый.
— Заплутал, дурной. А ну, из ружья пужани!
— Не сметь! — Репьев упредил. — Один едет. Стало, с делом мирным. Надобно принять без никакой ему вредности.
Подскакал бесстрашно, осадил коня. Темнолиц, скуласт, халат выцвелый волосяным арканом подпоясан. За спиною колчан с саадаком — луком в чехле, у пояса сабля. Глаза по лицам мужиков бегают. Залопотал по-своему. Одноглазый беглец, что у киргизцев в полоне побывал, язык здешних людей разумел, башкирца лопотанье толмачить принялся:
— Бает, левее нам принять надобно. Недалече, грит, уфимского воеводы люди служивые малым числом со вчерашнего дня табором стоят, на перепутье из Стерлитамакского яма. Чтоб береглись мы, грит.
— Ну, диво! Нехристь прибег нас от полону уберечь! А спытай его, пошто осаду сняли? Не уфимских ли солдат убоялись?
Одноглазый, помогая себе руками, рожи корча, еле-еле башкирца расспросил.
— Бает, атаман Гореван хорош, башкирцам кунак. Друг, по-ихнему.
Услыша слова «Гореван» и «кунак», всадник закивал, по-русски подтвердил:
— Урус на Сакмар беги, беги. Башкир — нищево. Якши джигит Гореван...
Русские слова иссякли. Добавил что-то по-башкирски.
— Гореван ему знакомец, — одноглазый перевел. — Сего молодца Касымом кличут, он в тюрьме, грит, сидел. Гореван его отпустил. Они, степные, доброту помнят.
Башкирец стегнул лохматого конька, умчался солнцу навстречу.
Атаман Арапов без отдыха гнал свою полусотню. На скаку пересаживались в седла запасных коней, тоже взмыленных, на скаку степь обозревали, в стремени привстав. С атаманом конь о конь казак Ногаев, узкоглаз, калмыковат, бородка смоляная.
— Свинья ты, — ворчал атаман время от времени. — Дунгус ты. Замест дозору по вдовкам станичным прошастал, дороги без огляду оставил. Теперича гони вот сломя голову. Такую ораву не углядел, верблюд безгорбый!
Ногаев помалкивал, щурил в степную даль глаза раскосые. Посерчает атаман, побранится, да и сменят гнев на милость. Зато и Ногаев, когда надобно, потрафит Арапову в делах тайных, хитрых...
— Да ладно ль едем, не сбился ли ты, кобель желтомордый? Ежели побродяжки до Сакмары поспеют, оттель их уж не достать нам.
Пылит под копытами желтая полеглая трава, низкое солнце в глаза слепит: лето в осень клонится, день, к вечеру. Кони устали, ругается атаман.
— Эвон! — указал Ногаев плетью.
— То-то же. Да не калмыцкие ли то кибитки?
— Не. Беглые, они.
— Айда на перехват, молодцы!
С полверсты еще, и виден стал весь обоз. Арапов, коня придерживая, сдвинул шапку на ухо, затылок поскреб.
— Много их, однако.
— Ежели с бабами, то сотни три с половиной. Оружны есть, я счел восемь штуцеров с багинетами.
— Н-да... В таком разе подобает действо политичное. Эй, всем морды иметь благовидные. Не галдеть, не матькаться. Чтоб видимость оказать: не орда мы погана, а люди государевы.
Чинной рысцой подъехали, поперек дороги цепью крепкой стали. Остановился и обоз саженях в двадцати. Истомленные мужики, бабы, ребятишки глядели с тревогой и надеждой. Не знали, радоваться ли, в краю далеком видя людей русских, пугаться ли оружных всадников? Ропот над телегами: «Должно, пришли! Слава тебе, господи!» «Казаки, а каки? Яицки али сакмарски?»