Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 29 из 64



Но мрачность эта безжалостная не уменьшила веру мою неожиданную, и стал я шагать бодрее, как человек, по важному делу идущий, хотя цели никакой не стояло передо мной. Но знал я откуда-то, смутным неким образом, что цель эта явит себя, как только я до горизонта скалистого доберусь, как раз туда, где солнце адское большое зашло недавно — или это давно случилось? — чтобы путь сокровенный мне указать.

Легкость новую, походка моя даже и тогда не потеряла, когда понял я ясно, что как бы ни спешил, край света подземного так же далек от меня остается, близок и недостижим одновременно, словно по шару какому-то иду, ни начала, ни конца не имеющему, а не по равнине подземной, что окончание свое все-таки должна иметь.

И не только не ослабел я, но крепость моя стариковская в упорство и жилистость средних лет с каждым шагом превращалась, а потом и в свойства возраста еще более молодого, в мощь и бодрость годов юных, соками буйными напитанных. Возвращение мое во сне во времена минувшие, давно позади оставленные, и на этом не закончило движение свое чудесное — я продолжил в источник молодости погружаться, теперь уже глупым восторгом мальчишечьим объят, что шаг мой быстрый в бег безумный превратил к цели, которая, все еще недоступная, уже, однако, очертания приобретать стала.

Пока спешил я так по краю адскому, все такому же мертвому, хотя, с душой восторженной, больше со страхом вокруг не смотрел, взгляд мой на миг на руки мои старческие упал, которые одни из-под рясы высовывались. Но вместо жил сухих и кожи морщинистой, потрескавшейся увидел я ручки свежие детские, еще никакого греха не знавшие, с ногтями обгрызенными, а ногти я грыз, когда совсем маленький был, по давнишним рассказам матери.

Воспоминание о матери бег мой сумасшедший тотчас прервало, и я встал как вкопанный посреди пустыни адской пыльной, что ничуть не отличалась от прежней. И узрел в тот же миг, что цели неизвестной достиг наконец, что круг полный прошел, к началу всех начал вернулся. Что не один я больше.

Выбрался я на четвереньках из рясы, огромной теперь для меня, звуки мычащие издавая, безгрешно нагой, как все мы при рождении бываем. А затем из уст моих крик первый вырвался, чтобы о вступлении мучительном в долину слёз нового раба Божьего оповестить, в хижине горной, рядом с очагом, посреди крови и слизи и стонов слабых женских, словно прямо из утробы разверстой идущих.

Но боль и моя, и матери быстро утихла, как только руки наши дрожащие соединились касанием блаженным, что единственным утешением является под небесами.

12. Касабланка

Сегодня ночью Сара опять дежурит.

Не знаю, как ей удалось опять поменять смену — ее дежурство должно было быть только через три вечера. Наверное, Бренда и Мэри не особо рвутся провести ночь вместе со мной. Обе замужем, а у Бренды еще и дети, так что им, видимо, приятнее остаться с семьей, чем бодрствовать возле неподвижного больного, хоть мы недавно и удвоили плату за ночные дежурства. Однако не только деньги заставляют Сару, не обремененную семейными обязанностями, заботиться обо мне в то время, когда все в доме спят и никто не заходит в мою комнату до утра. Есть у нее и другие причины, но о них не знает никто, кроме нас двоих, а открыть их я не могу, даже если б захотел.



Проклятая болезнь, из-за которой мне и пальцем не пошевелить! В буквальном смысле. Несколько месяцев назад я еще мог двигать двумя пальцами на левой руке — средним и безымянным, и этого было достаточно, чтобы хоть как-то нажимать клавиши компьютера и таким образом общаться с окружающими при помощи синтетического голоса, но теперь я и на это не способен. Врачи говорят, что болезнь может только усилиться. Они больше не скрывают этого от меня. Миотрофический латеральный склероз. Не понимаю — что еще в моей моторике может отказать? И так ни одна мышца не двигается.

Самое худшее в этом параличе, что я калека лишь снаружи. В больном теле здоровый дух. Внутри я абсолютно нормален. Даже более того. Мой мозг никогда не работал так быстро, как сейчас, когда я полностью парализован. В моей голове роятся замечательнейшие модели космоса, я иду к Великому синтезу, но что от всего этого толку, коли я не могу ничего никому сообщить. Словно гениальное растение. А я столько мог бы сказать! Я понял наконец, где ошибся старик Альберт, знаю, что обмануло Фейнмана, я отверг заблуждение Пенроуза. Я — на самом пороге Объединения теории. Может, еще одна ночь, если Сара опять не начнет, но она, похоже, собирается…

Пенроуз приходил навестить меня несколько недель назад, и только по его поведению я понял, насколько ухудшилось мое состояние. Я напрягся изо всех сил, чтобы как-то объяснить ему то, что окончательно понял о скрытых струнах, хотел сказать ему, что меня наконец достигли первые вибрации их гармонии, рондо, что играют кирпичики, из которых построена Вселенная. Я хотел также попросить его рассчитать кое-что для меня на большом университетском вычислителе — я трачу столько часов, мучаясь в уме с тензорами, лишенный даже карандаша и бумаги, а сделать необходимые расчеты можно за какие-нибудь четверть часа на этом новом чуде из Силиконовой долины. У американцев нет таких физиков, как у англичан, но они, по крайней мере, понимают толк в технологии.

Однако я смог издать лишь страшное бульканье, сопровождавшееся слюнями и уродливыми гримасами. Впрочем, как обычно. Чаще всего это не приводит меня в отчаяние — я уже привык, но когда Пенроуз, ничего не поняв, встал, чтобы уйти, и с заметной неловкостью погладил меня по голове, будто какого-нибудь слабоумного ребенка или умного пса, я в первый раз по-настоящему почувствовал себя беспомощным кретином.

Члены моей семьи, которых я вижу ежедневно, избегают много говорить со мной, стараясь уберечь от подобных неприятностей. Подойдут ко мне, кратко расскажут о текущих событиях, но не ждут моей реакции. Естественнее прочих держатся дети, что укрепляет меня в мысли, что я еще не спятил.

С сиделками по-другому. Они проводят со мной больше времени, а часами находиться рядом с кем-то и молчать — тяжело, пусть даже он в таком, как у меня, состоянии. Мне их нескончаемая, полная банальностей и чепухи болтовня (особенно у Бренды) не мешает, потому что им не нужно мое внимание. Я даже обнаружил, что под нее лучше думается, но мне действует на нервы тон, которым они ко мне обращаются, почему-то чаще всего покровительственный, будто разговаривают с младенцем или дебилом. А вообще, может быть, так они меня и воспринимают. Бедный сэр Исаак, он, наверное, в гробу вертится из-за этого. Какое унижение для долгой и славной истории кембриджской физики!

Сара с самого начала отличалась от них. Не только тем, что была гораздо молчаливее Бренды и Мэри. Она начала тяжелую работу по уходу за мной с того, что откровенно сказала: я был замечательным физиком. (Правда, я таким и остаюсь, но это теперь далеко не так очевидно.) Это, разумеется, мне польстило, и прежде всего потому, что ее предшественницам было на меня по большому счету наплевать. Вдобавок Сара — очень симпатичная девушка, у нее приятная улыбка, а ее тугие, возбуждающие формы особенно хороши в обтягивающем медицинском халате. Может показаться, что эти ее достоинства бесполезны в моем случае, но человеку тяжело отринуть некоторые привычки. И желания.

Вначале я думал, что Сара внесет изменения в то, каким образом сиделки в ночную смену поступали со мной. В основном они старались как можно быстрее создать видимость, что я сплю, чтобы и самим тайком отдохнуть. Наутро, бровью не поведя, они врали, что целую ночь бодрствовали возле меня, нагло глядя при этом мне в глаза, будто я мог подтвердить или опровергнуть их слова. Но даже будь я в состоянии, я бы не смог уличать их в обмане. На самом деле меня устраивало, что сиделки спят. Я мог спокойно сосредоточиться на размышлениях, избавленный от их постоянной возни или преувеличенной заботы обо мне, — кроме тех случаев, когда они храпели, что порой случалось. Нет ничего губительнее для музыки сфер, зарождавшейся в моей голове, чем протяжный женский храп.