Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 58 из 77

— У коммуниста Яровикова есть в запасе еще одна жизнь — о нем долго будут помнить потомки…

Через полчаса после похорон «юнкерсы» совершили налет на… кладбище и дорогу, ведущую к погосту. Весть о похоронах комполка Яровикова просочилась и через фронт, но по времени немцы ошиблись. Здорово, видать насолил им Яровиков, если и мертвому не давали покоя.

Вечером Рудимов долго бродил по мокрым аллеям городка. Под ногами хлюпала вода — дождь не переставал второй день. Откуда-то с гор доносились тугие раскаты — то ли грома, то ли артиллерийской канонады.

В печальные происшествия Степан привык верить сразу: война есть война. Но в последнее не верилось. В сознании прочно отцементировалось убеждение: полк и Яровиков — одно и то же. Не представлял одно без другого. Сняв фуражку, Степан прислонился к скрипевшему на ветру дереву. Моросил дождь. Холодные брызги кропили голову, лицо. Но он ничего не видел, не чувствовал. В голове стоял тупой, тягучий гул, как после удара о землю. Кто-то тронул Рудимова за рукав. Он повернулся:

— Ты, Лиля?

Они молча побрели в дождевую темень.

Прошли столовую, казарму, гараж, свернули на узенькую тропку меж заглохших кустарников ежевики. Кусты царапали оголенные икры Лилькиных ног.

— Давай я тебя немножко пронесу. — Степан подхватил ее на руки, но идти не смог — больно кольнуло в култышку.

— Не надо. — Лилька опустилась наземь, но не отстранилась.

Степан обхватил ее, маленькую, худенькую, потянулся к ее губам и удивился сам этому неожиданному и неотвратимому желанию. «Зачем? Зачем? Не надо», — останавливал себя, но остановить не было сил. Она слабо, беспомощно сопротивлялась, но, почувствовав его губы, прильнула к нему с безотчетной доверчивостью. Обжигая дыханием, он целовал ее долго, жадно — в губы, в глаза, в мочку уха, повторяя глухо и бессвязно ее имя.

— Что мы на дороге… — Лилька отвела лицо, и Степан воткнулся в ее волосы — мокрые от дождя, мягкие, пахнущие тиной и еще чем-то знакомым до боли… Знакомый запах будто вернул его из хмельного беспамятства: «У Тамары так же пахли волосы…»

— Пошли дальше, — он пропустил ее вперед. Кусты ежевики кончились у самого мостка, переброшенного на ту сторону реки. Тот берег не виден, но слышно было, как шумела вода на плицах старой, давно заброшенной мельницы. Лилька там бывала, ходила стирать белье.

— Пойдем на мельницу, — дернула она за рукав Степана. — Знаешь, как там хорошо и страшно. Жернова до сих пор крутятся. И сычи кричат.

— Но там же ничего не видно.

— Да не бойся, я тебя проведу. — Она схватила его за руку и потянула за собой.

Старая мельница еще не умерла. И, как старуха, почти не спала. День и ночь шлепали плицы у ее старых ног — трухлявых свай. Столько лет не выключалось забытое всеми колесо, безостановочно вертелись никому не нужные жернова, и вместо муки оседала на прогнивший пол каменная пыльца. Не спала и вода. Добрая вода о чем-то потаенном вела нескончаемый разговор со старухой мельницей, полоскала ее ноги-сваи и нашептывала свои горестные думы, — может, о том, как ей не хочется уплывать отсюда, из гор, где она родилась, куда-то далеко, в неизвестные моря.

Во всяком случае, так Лилька понимала ночной разговор воды и мельницы. Она стояла под навесом, положив голову на Степаново плечо, и глядела туда, где шумела река, всплескивая под чуть-чуть посветлевшим небом. И вдруг повернулась, протянула руки, прикоснулась холодными пальцами к его вискам:

— А ты чего замолчал? Испугался? Жену вспомнил?..

Дождь усилился. Где-то над холмом загромыхал гром. Вначале несмело, приглушенно, а потом все явственнее, ближе и, наконец, совсем рядом ударил с оглушительным треском. Лилька откачнулась, прижалась к его плечу:

— Знаешь, Степа, я сына жду…

— Чей?

— Ну, чей же еще, его, Косты.

— Когда?.. — Степан запнулся и через силу выдавил: — Как ты могла до сих пор?.. — Он сломал пятую папиросу.

— Вот что, Лиля, тебе надо уезжать.

— Куда это? — настороженно скосила она глаза.

— Ну… не рожать же тебе здесь?

— А куда изволишь приказать?

— Приказывать незачем, а посоветовать могу. Ехала бы ты к старикам Косты. На днях получил я от них письмо. Они интересуются тобой. Считают своей…

Молнии долго и беспощадно полосовали ночь. Временами Степан видел, как раскаленные добела шомпола молний с шипением вонзались в воду и над рекой занимался пар.

— В плохую ночь мы с тобой встретились, Степа, — всхлипнула Лилька. Он опять не ответил. Она вяло отшатнулась. Постояла и шагнула в дождь.

— Куда ты, Лиль? Гроза, — вскинулся Степан.



— А я теперь ничего не боюсь.

— Ну, обожди, вместе…

— Вместе со мной нельзя…

Дождь шумел. Полоскавшая сваи вода рассказывала старой мельнице, как ей не хотелось уходить в темноту, в чужие, неведомые моря.

ЧП

— Часовой боится идти на пост.

— Что его страшит?

— Он вообще трус.

— А вы в этом убеждены?

В кабинет комполка подполковника Рудимова влетел запыхавшийся Петюренко и с ходу огорошил новостью:

— Чэпэ, товарищ командир! Катеринко с переляку сбежал.

Хорошо зная гиперболические преувеличения старшины, Рудимов попросил его успокоиться и только после этого спросил:

— Во-первых, объясните, что такое «с переляку». Во-вторых, доложите все по порядку.

— С переляку? Ну, это, если… мандраж в коленях.

— С перепугу, что ли?

— Так точно, с переляку…

— И откуда он сбежал?

— Собственно, не сбежал, но свободно мог сбежать. Мне сам признался.

— Вот те на. Ну как можно так докладывать?! Мог и… сбежал. Это же разные вещи.

Петюренко повел сбивчивый рассказ:

— Был я вчера на построении караула. Ну, дали людям инструктаж, что и как. А потом перекур на пять минут. Курцы пошли подымить в курилку, а некурящие в сторонке поговаривают. И вдруг подходит ко мне этот самый Катеринко. Дывлюсь — не узнаю: лица на хлопце нет. Белый как полотно. И шепчет: «Хочу, мол, с вами наедине побалакать». Отвечаю, сейчас не время. На пост через пять минут становиться. Он свое, грит, мне надо именно сейчас перед уходом на пост свою просьбу выложить. Ну раз такое дело — давай выкладывай. И он мне тут как на духу во всем признался.

— В чем?

— Грит, боюсь стоять ночью на посту. Что угодно буду делать — камни ворочать, траншеи рыть, пары бензина глотать у самолетов, но только не ставьте на пост в ночную смену. Боюсь, грит, сердце так и останавливается, когда остаюсь наедине с кустами.

Петюренко рассказывал с педантичными подробностями, а комполка видел перед собой низенького, курчавенького матросика с детскими пугливыми глазами. Катеринко в эскадрилье так и звали матросиком. Что-то обидное, насмешливое сквозило в том слове.

— Я ему толкую, что за такие разговорчики свободно под суд сажают, — продолжал Петюренко, — а он мне свое и даже вроде бы сквозь слезу: «Прошу вас, и точка». Сегодня, мол, отстою, что будет. А на будущее, грит, поимейте в виду мою просьбу. Конечно, это я поимел в виду и сегодня же обнародовал трусость Катеринко на утреннем построении. А дальше что делать — не знаю. Сам всю ночь не спал. Семь раз звонил карначу, спрашивал, как там, ничего не случилось на посту. Он, правда, меня обозвал непотребными словами, но ответил, что причин волноваться не имеется. Вот вечером Катеринко вернется из караула — что прикажете делать: на губу оформлять или еще построже наказание будет…

Старшина нетерпеливо-ожидающе уставился на комполка. Но тот не спешил отвечать. Помял папиросу, спросил:

— Как вы думаете, Петюренко, не поспешили ли вы с оглаской того, что вам человек по секрету доверил?

— Но ведь он же трус! А бояться никто из нас не имеет права. Так я понимаю, товарищ подполковник, — старшина поднялся и выпятил богатырскую грудь.

— И вы уверены, что он трус? — Рудимов поднял на старшину тяжелый, испытующий взгляд.