Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 9 из 23



Люди привыкли, что воздушная тревога длится около часа. И все, можно вылезать. А тут через каждые 15 минут объявляют эти угрозы, чтобы носа не высовывали. И все грознее говорят с каждым разом.

Мама бросилась к милиционеру, повторяла, что у нее дома маленькие дети и мать старушка. Часа три молила! В конце концов, он разрешил перебежать в следующую траншею — поближе к дому. И там повторилось то же самое. Пришлось просить другого стража порядка.

А у нас дома был заведен порядок — если одного члена семьи не хватало, за стол не садились. Бабушка сварила воду, пшеном заправила — есть хочется, а мамы нет. Наконец она прибежала и рассказала, с каким трудом — с шести утра, до шести вечера добиралась домой.

Только мы сели за стол, взяли ложки, и вдруг видим — надвигается ночь. Стало темно. А перед тем светило солнце. Это самолеты бесшумно летели и пустили дымовую завесу. Мы выбежали на крыльцо, так и не попробовав супа — посмотреть, что происходит. Глядим: с запада надвигается огромная черная туча, и клубится вся, как живая. Это немецкие летчики, чтобы видеть цель — вынырнут из этого облака — и тут же бомбы сыплются. Поток бомб, свист стоит в воздухе…

И как только мы увидели эту тучу, эти ныряющие самолеты, нас тут же сбили с ног воздушные волны. Лежим на крыльце — до окопа два шага, а встать не можем, потому что качает, как на качелях. Потом уже — мама велела — мы кубарем скатились в окоп. Надо было спасаться от осколков — они летели поверху.

Крики кругом, стоны… Люди кричат нечеловеческими голосами — не поймешь человек это или зверь… Нашему пожилому соседу оторвало обе ноги, он погиб от кровотечения — некому было помощь оказать.

И мы как упали в окоп — все: больше нос высунуть было нельзя. Шла стрельба трассирующими пулями. Похоже на нынешний салют, только очень страшно. Бьют из минометов, из «ванюш». У них такой писклявый-писклявый голос был, на нервы действующий, но понежнее, чем у «катюш».

И «катюша» в ответ сейчас же стреляет басом, а «ванюша» тонким своим голоском отвечает.

Мы только через несколько дней освоились к этой страсти. А есть нечего, с голода умираем. Мама простилась с нами и пошла. На вокзале горели составы с пшеницей. Она хотела добыть немного зерен, чтобы замачивать и жевать, чтобы не умереть. И воды надо было принести.

Поползла она на вокзал. Там пламя, все горит. Мама смогла лишь вот столечко пшеницы принести… Она пахла дымом и была горькая на вкус. А по дороге мама увидела огромную лужу — она потом всю жизнь вспоминала. Лужа как кисель — жидкая грязь. И в ней лежал убитый офицер — головой прямо в этой грязи. Цвет лица белый-белый — обескровленный… И мама с ведром поползла за этой грязью. Подумала — через тряпку будем пить. И мы пили.

Тогда не болели. От этой страсти переключалось все в организме. У меня в 11 лет виски были седые.

И вот раз в день мама замочит пшеницу, разложит всем в посуду… Помню было: я только взяла свою чашечку — и рядом огромная бомба упала. В тонну, наверное, весом, не меньше. Нас всех сдавило, в окопе — трещины пошли. Может быть, спасло то, что мы молились без конца. Бабушка мне говорила:

— Ты еще безгрешная. Обеги вокруг окопа, прочитай: «Живый в помощи…»

Снаряды летят, а я бегу, молюсь, чтобы не попало в окоп.

И когда эта бомба упала, тонная, все наклонились над своими тарелками, а я подумала — все… Оцепенела. И земля, которая летела сверху — насыпалась мне в чашку. Но я не получила вторую порцию. Мама больше не дала.

А еще мы взяли бабушку. У соседей были дети, и нянька. Полячка, очень интеллигентная. Ей исполнилось 96 лет. Помню, до войны у нее было плетеное кресло. Такое интересное плетение… Подручники… Мы все хотели дотронуться до него, а она пугала, что в переплетениях спрятались тараканы. И мы боялись. А она сидела в своем кресле, как принцесса.

Не знаю, куда после бомбежки делись наши соседи. Двор был пустой. И мы бабушку взяли к себе в окоп. Посадили ее с краю.

К нам забегали то немцы, то наши…

У старушки висела на шнурке маленькая сумочка. В таких мужчины носят табак, а у нее там был сахарный песок. Она его берегла, а сама уже высохла вся, как ребенок. И вот немец спрыгнул в окоп, обрезал шнурок, и в карман сумочку положил.

Она ему сказала по-немецки:

— Мне 96 лет, как вам не стыдно у меня отбирать последнее?



А он только засмеялся, вытащил из сапога губную гармошку, заиграл… Потом мою бабушку поднял, ощупал. У нее были спрятаны сухари — отобрал и это.

Лето закончилось — началась осень. Днем дожди, а по утрам мороз. Нас спасло, что мы вылезли из окопа, принесли из развалин дома ковры, укрылись. Но все равно — было так холодно! Алиса недавно позвонила:

— Помнишь 22 ноября? Пошел проливной дождь, а наутро ударил сильнейший мороз, градусов двадцать. На нас одежда стояла колом! Как мы плакали с тобой, кричали! Это уже не руки мерзли, это уже самое кости ломило от холода. Страшная боль.

Мы различали врагов по форме: немцы, румыны, хорваты… Если черная форма, все черное: брюки, пилотки с черепом — это эсэсовцы. Но даже их мы так не боялись, как венгров и хорватов. Нет более жестоких наций! Я запомнила это на всю жизнь. У них мания такая — убивать, ни за что. Если хорваты проходят — они обязательно кого-нибудь убьют, ткнут кинжалом, изнасилуют. Население добивали в основном хорваты. Живот могли распороть, голову снести.

Собачки в окопы прятались — они их расстреливали. У нас был любимый песик — рыженький такой, умный. Нина принесла его маленьким щенком, когда уезжала в Ленинград учиться: «Мама, оставь». Он подрос уже, пушистый был, мы с ним играли… Единственная радость детская… Он на хорват гавкнул. Они сперва в него выстрелили, а потом дострелили — в рот.

Вспоминая о том времени, не могу не сказать о Владимире Николаевиче.

Это был мамин знакомый. Он из Ленинграда, во время войны вместе с заводом эвакуировался в Сталинград. Жена его вместе с дочкой погибла в блокаде, сын был на фронте.

А так как мама в «Энергосбыте» вела промышленные предприятия, Владимир Николаевич пришел оформлять свой завод к ней. И мама ему так понравилась! Он стал заходить к нам домой. Интеллигентный человек. Читал на французском языке. Знал Куприна — тот когда-то служил в его части.

Сам Владимир Николаевич закончил морскую академию. Все учебники того времени по судостроению — написали его бывшие однокурсники, они стали учеными. И у Владимира Николаевича тоже имелись свои труды.

До революции у его семьи был дом в Петербурге, на проспекте Римского-Корсакова — дом занимал весь квартал, и переходил на другую улицу. Владимир Николаевич рассказывал, какие там проходили балы…

Он приносил нам мороженое — чашку с верхом. У мамы появилась — тогда модно было — шубка длиной по коленки, сапожки на шнурочках, цвета кофе с молоком.

Но маме Владимир Николаевич не нравился. Он был старше ее на пятнадцать лет, а в то время никто не выходил замуж, если была такая разница. Это считалось позором.

Мама говорила:

— Я лучше буду воду с сухарями пить, и ходить в матерчатых тапочках, но за старика не пойду.

И вот когда самый-самый разгар войны был, темно, то немец в окоп забежит, то русский… Трассирующие пули, тонные бомбы вокруг сыплются, мы все в земле лежим… Соседи погибли: кого завалило, кому в дом — прямое попадание. И вдруг Владимир Николаевич сваливается в окоп. Мы думали — немец. Шляпа такая на нем…. И никакой поклажи: только две стопки книг шпагатом перевязаны — его труды. Он не мог их бросить…

Он позвал маму идти на переправу.

На улице ночь — тогда темно было сутками напролет. От дыма, от пожаров. Только видно, как трассирующие пули летят. Кромешная тьма… и он маму приглашает на переправу. А Волга вся красная от крови.

Мама говорит:

— Куда ж я пойду, у меня дети и бабушка…

Владимир Николаевич посидел, я помню — у него шляпа лежала на коленях, и рядом — две стопки книг. Пот с него катился градом — вот такой величины капли. Он все время вытирал их. Посидел и ушел. И мы его считали погибшим. Бабушка молилась за упокой.