Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 45 из 101

— Не дружба ли с Мартьяновым и ему подобными держит вас до сих пор в Минусинске? — предположил ксендз.

— Нет. Вернуться в Польшу я мог только в 1888 году, после амнистии и восстановления в правах. А тогда у меня был самый пик успехов на прииске и в копях. Я подумал: подожду, лет через десять у меня будет большое состояние, тогда и вернусь. И так это откладывалось из года в год, то одно дело меня удерживало, то другое. К тому же, не скрою — мне нравится Сибирь. Я полюбил ее природу, ее просторы и реки, величественную тайгу и Саянские горы, полюбил климат, суровый, но полезный, сибиряков, упрямых, но честных и открытых... Года через два-три я, конечно, уеду. Но уверен, что в Польше буду скучать по Сибири.

— Что до меня, то я скучать не буду, это чересчур,— сказал ксендз Серпинский,— но здешних людей всегда буду поминать добрым словом. Никогда я не чувствовал к себе вражды, хоть я и другой веры, а вера у них, как у евреев, вопрос первостепенной важности.

— Да, эта терпимость русского народа придает ему огромную притягательную, ассимилирующую силу. Меня совсем не удивляет, что хакас Сайлотов, например, тянется к русской культуре, как ночная бабочка к лампе. Или возьмем Шерцингеров. Они давно уже забыли, что их родина — Великое княжество Баденское, провинция Шварцвальд. Моя жена не знает ни слова по-немецки, кроме «Отче наш», она сибирячка лютеранского вероисповедания. Немцы уже во втором поколении превращаются в русских, несмотря на то, что у них богатая культура и литература, что они нас опережают и в промышленности и в торговле. То же самое шведы, французы и другие нации. А нас отделяет от русских царское правительство, которое внушает своим, что их злейшие враги — поляки, евреи и велосипедисты, а нас держит в неволе и сеет ненависть, подавляя малейшее стремление к свободе... Вы согласны?

— Да, это верно. Но вот что до меня, то я перестал ненавидеть русских на каторге. Встретил там великолепных людей, попавших туда еще до меня. Это нас объединило. А раньше я просто из себя выходил при виде любого русского.

— Отчего же так?

— О, это долгая история. Чтобы объяснить, мне пришлось бы рассказать всю мою жизнь.

— Ну и что же, я охотно послушаю, как теперь растет и что впитывает в себя молодое поколение.

— Я уже пану ксендзу рассказывал...

— Нет, нет, на это не кивай, дорогой мой. Ты рассказывал в общих чертах, вокруг да около, я не слишком и понял. Чтобы понять чужую жизнь, надо в нее войти. Вот и изволь, введи нас.

— Я был бы вам очень признателен, если бы вы ознакомили меня с жизнью и чаяниями современного поляка.

— С детства, что ли, начать?



— Да, да, ведь именно там, как река в горах, жизнь берет разгон и направление.

— Ну ладно. Как я вам уже сказал, мое детство прошло в антирусской атмосфере. Среди моих близких была жива память о восстании 1863 года. Люди, вернувшиеся из Сибири, рассказывали всякие ужасы. Тайком, на мотив «Был у бабы петушок...» пели песенку:

Все русское было заведомо плохо. Во всех анекдотах, шутках, смешных историях, которые рассказывали друг другу, русский получался дурак дураком. Покоренный, униженный народ, инстинктивно стремясь к психической самозащите, находил в этом известное удовлетворение.

К нам приходил некий пан Станислав, бывший повстанец, который после проигранного сражения спрятался в стогу сена. Казаки прощупывали сено пиками и прокололи ему ногу насквозь, но пан Станислав не шелохнулся, не пикнул. Мы к нему относились как к национальной реликвии.

Этой атмосфере способствовала и школа. Поначалу, когда мне исполнилось семь лет, отец записал меня в городскую школу. При этом, как говорили родители, пришлось кое-кому смазать лапу. Учеба состояла в том, что учитель, обрусевший немец, задавал по учебнику отсель досель, ничего не объясняя. Ученикам запрещалось разговаривать друг с другом по-польски, за ослушание били по рукам, а то и по лицу. Обыкновенное нежелание учиться приняло форму патриотизма. И первым патриотическим актом было обмануть учителя.

Отец мой происходил из обедневших мелкопоместных дворян. У него была обивочная мастерская с мастером и несколькими рабочими. Мы жили тогда на улице Злотой, жили скромно, но безбедно. Хватало на обучение и мое, и моей сестры Халины, она младше меня на два года. Я учился хорошо, никаких забот родителям не доставляя.

Я обожал мать, любил и уважал отца, который в свободное время беседовал со мной, играл, иногда покупал подарки. Самым лучшим подарком были четыре тома сказок Глинского, купленные к Рождеству, когда мне шел седьмой год. Потом отец купил мне братьев Гримм. Я рано научился читать и брал книги в библиотеке. По воскресеньям и в праздники, если погода позволяла, мы ходили с отцом на дальние прогулки. Отец покупал в лавке колбасу или сосиски, хлеб, сыр, и мы бродили по окрестностям Варшавы. Бывали и на Саксонском острове. С Беднарской улицы нас за пару копеек перевозили на лодке на тот берег. Саксонский остров был тогда мало заселен, там стояли отдельные домики с фруктовыми садами. Владельцы этих домиков за 3-5 копеек пускали в сад, где можно было объедаться фруктами до отвала, только выносить не разрешалось. А иногда мы ходили на рыбалку. Лучше всего было ловить рыбу с больших лодок, стоявших на якоре у берега.

Сначала мы жили на улице Злотой в доме номер восемь. А в доме четыре жил граф Домбский. Однажды, я помню, он вышел на балкон и начал из штуцера стрелять по прохожим. Стрелял отлично — в две стороны — на Маршалковскую и на Згоду. Каждый, кто появлялся в пролетах этих улиц, падал. Улицы закрыли. Прибежала полиция. Домбский заперся и стрелял сквозь дверь. Его всячески пытались разоружить. Пожарные с соседней крыши лили мощные струи воды. Все напрасно. Это длилось несколько дней. Наконец его ранили, взломали дверь и в смирительной рубашке увезли в сумасшедший дом.

В 1893 году я выдержал на отлично экзамены в первый класс гимназии.

Когда мне было десять лет, в 1894 году, я увидел царя. Уже в восемь утра вывели нашу гимназию в Уяздовские аллеи, на угол Пенкной, дали в руки русские трехцветные флажки и построили шпалерами по обеим сторонам улицы, как и другие варшавские школы. Так нас держали голодными до пяти часов. Николай промчался вскачь на тройке с Петербургского (Виленского) вокзала на Праге прямо к Бельведеру. Рассказывали, что на площади Александра (площадь Трех Крестов) на территории пивоваренного завода Хабербуша сделали подкоп для адской машины. Чтобы ее взорвать, когда будет проезжать царь. Факт, что в том районе жандармы произвели массу обысков. Потом царь был в театре. Театр и правительственные здания были иллюминированы, а на тротуарах горели, как всегда в престольные дни, сальные свечи в горшочках, так называемые «царевки». Тогда первый раз, на гудящих от девятичасового стояния ногах, с карманами, набитыми песком, я пошел на подпольное задание — гасить «царевки». Посмотрю, не видать ли где дворника или городового — прохожих я не боялся, свои люди, они только смеялись — и хлоп по свече песком, погасла, хлоп по следующей, погасла, и так до тех пор, пока не израсходовал весь песок.

В январе 1898 года меня как-то ночью разбудил звон шпор. Пришли жандармы и увели отца, невзирая на отчаянные просьбы матери. Офицер успокаивал: «Да вы не волнуйтесь, супруг ваш скоро вернется». ...Действительно, через три месяца его выпустили, но смертельно больного. Во время ареста, когда его легко одетым вели в тюрьму, он простудился, схватил воспаление легких. Вернулся домой умирать. Умер он в тридцать четыре года. За что его арестовали, мы так и не узнали, и никого не удивляло, что не известно за что у нас погубили отца — это казалось нормальным. Мы строили различные догадки. Отец был знаком со Стамировским, владельцем мастерской музыкальных инструментов, где бывало много людей. Может, он был связным какой-нибудь организации? Может, пытались у отца разузнать подробнее о Стамировском — не знаю. Смерть отца была для меня большим ударом — я потерял друга и защитника.