Страница 61 из 92
— Младшему княжичу чего присудишь? — спросил Нестерко, начиная новый лист.
— Пиши. Даю сыну своему Ивану: Звенигород со всеми волостями и мытом, с сёлами и бортями, и с оброчниками, и с пошлинами... А братанич мой князь Владимир ведает уезд отца своего. А что мне досталися места рязанские на сей стороне Оки, из тех мест дал есмь князю Владимиру в Лопастны места...
— Стой! — прервал дьяк. — Лопасню-то нам не вернули рязанцы?
— А я тут выровнял... Взамен Лопасни Владимиру в том уезде отказываю Новый Городок в устье Протвы, а иные места рязанские сынам моим: князю Дмитрию и князю Ивану, пусть поделятся пополам без обиды.
Оба остановились передохнуть и были некоторое время задумчивы.
— Мачехе чего? — напомнил дьяк. — Не забыл про неё?
— Рази про неё забудешь? Такая воструха! — с досадой произнёс Иван. — Всё утро металась передо мной. Пиши. Княгиня Ульяна, по отца моего грамоте духовной, ведает волости и сёла до живота своего, а по её животе, дети мои — князь Дмитрий и князь Иван, и братанич князь Владимир, и моя княгиня Александра поделятся на четверо без обиды...
Нестерко хотел сказать, что Вельяминихе-то не больно богато отвалил, но промолчал, не его дело.
— Переходим к разделу добра, — сказал Иван, скучая, и пощупал под рубахой кизичку, висевшую теперь у него на груди. — Пиши. Даю сыну своему князю Дмитрию икону святого Александра, цепь золотую с крестом золотым, цепь золотую кольчату, икону, золотом кованну Парамшина дела, шапку золотую, бармы, пояс велик золот с каменьями, с жемчугами, что мя благословил отец мой князь великий, пояс золот с крюком, саблю золотую, серьгу с жемчугом...
— Вот эту, что у тебя в ухе сейчас вздета? — спросил Нестерко, бросив быстрый взгляд на князя.
— Какой ты любопытный! — осадил тот его. — Твоё дело писать, не пропуская... так... ковш велик золотой, гладкий, коропка сардониковая золотом кованна, бадья серебряна с наливкою серебряною, опашень скорлатен сажен. Теперь сыну Ивану: цепь велику золотую с чернью, а другую огнивчату с крестом, икону Благовещенье ц серьгу с жемчугом, пояс золот с каменьями, с жемчугами, что мне дал брат мой, князь великий Семён, алам жемчужный, наплечки золотые с кругами, с каменьем, что мне дала княгиня Марья, ковш великий золотой гладкий, ковшик золотой с каменьями, с жемчугами, саблю золотую, перевязь золотую.
— А супруге твоей что? — не утерпел всё-таки Нестерко.
— Да... супруге-то! — спохватился Иван. — Что бы такое супруге отказать?.. Что за княгинею за Марьей: Заячков, Заберега с угодьями, то до её живота, а по её животе, моей княгине.
— Ты дочь Ульяны помнишь ли? — тихо вставил дьяк.
— Про всех помню! — бросил в сердцах Иван Иванович. — Пишем: что волости за княгинею, за Ульяною, из тех волостей дети мои — князь Дмитрий, князь Иван, князь Владимир дадут дочери её Сурожик, село Лучиньское... А из моих сосудов серебряных дадут блюдо серебряно великое с кольцами к святой Богородице Владимирской, а иными сосудами серебряными дети мои — князь Дмитрий, князь Иван — со своей матерью поделятся на троих... Мои казначеи, тиуны, посельские, иль кто из дьяков, что ведали от меня прибыток, иль кто из них женится, те люди не надобны моим детям, ни моей княгине, дал есмь им волю. Людям купленным, грамотным дам есмь им свободу, куды им любо, а детям моим не надобны, ни моей княгине.
За дьяков и людей грамотных Нестерко обрадовался и одобрительно крякнул вслух, но опять подумал, что княгине-то Александре скудота досталась, не По её положению. Однако как человек, воспитанный в тонкостях и наученный вращением при властях, промолчал.
— Пускай попы Игнатий, Акинф да Патрикей засвидетельствуют, — велел Иван Иванович, довольный, что такое дело свалили. — Ещё припиши: кто сию грамоту порушит, судит ему Бог, а моего благословения не буди на нём ни в сей век, ни в будущий. Печать мою привесишь. А внизу изобрази, что грамоту, мол, писал Нестерко.
Последнее дьяк исполнил с особым удовольствием и, отставив бумагу, полюбовался на своё имя, посылая его вместе с многочисленными описками далёким потомкам на прочтение. И осталась эта грамота, сочинённая в духоте палаты, в раздражённом утомлении, одним из немногих свидетельств жизни великого князя Ивана Ивановича.
Глава тридцать четвёртая
1
Ночь перевалила на вторую половину. Зазвонили к заутрене. Накануне было Сретение Господне, службы в церквах шли всю ночь, а потому к первому часу посретения поспешали лишь немногие богомольцы из дальних слобод и сел. Смоляные факелы горели у Константино-Еленинских ворот и возле храма Успения, а площадь между воротами и храмом была погружена во мрак. Прихожане пересекали её торопливо, крестясь и опасливо подкашивая глаза на густые заросли рябины возле кремлёвской стены, где металась какая-то нежить и слышался пугающий шорох.
Забрезжил рассвет, и в полутьме можно было уже понять, что пронзительные звуки в рябиннике издают многочисленные птицы, по размерам схожие со скворцами или дроздами. Они метались с куста на куст, иные взмывали вверх, и тогда на их лоснящееся оперение ложился отблеск багровой холодной зари, поднимавшейся над излучиной Москвы-реки.
Мороз стоял сильный, а из распахнутых дверей храма валил пар. Спасаясь от духоты, время от времени на паперть выходили богомольцы подышать чистым воздухом, размять затёкшие за время всенощного бдения ноги.
— Красавы свиристят, — заметил один из прихожан, любуясь птицами.
Они, верно, были красивы. Тонкие ветви рябин не выдерживали их тяжести, и, чтобы склюнуть ягоду, птице приходилось зависать в воздухе, часто трепеща крыльями, отчего вспыхивали в свете зари алые лепестки маховых перьев. Свиристели пировали весело и шумно: ухватив клювом мороженую яхонтовую горошину, с усилием вырывали её из тяжёлой грозди, усаживались на крепкий сучок и, задрав головку, неторопливо проглатывали.
Рябинник был длинный — другой конец его уходил под склон, к Подолу, и всюду вились стаи шумных птиц.
Солнце всходило тусклое, воспалённое. Внизу, на снегу, сбитые свиристелями ягоды казались каплями крови.
— Постой-ка... Да это никак и впрямь кровь, а-а?
— А вона!.. Не человек ли?.. Кажись, кто-то лежит?..
Тут колокола по Москве враз ударили отпуст, город наполнился праздничным звоном, стылые густые звуки поплыли в воздухе. Вспугнутые свиристели взмыли сплошной стаей, с верезжанием понеслись над площадью. Из храмов потекли толпы людей, дивясь тревоге птиц и величине стаи. Многие побежали к рябиннику, где у стены уже образовалось шевелящееся полукружье, откуда доносились испуганные выкрики, общее задушенное аханье, похожее на стон. Протоптанные в свежем нетронутом снегу тропинки сходились там. Вытягивая шеи, люди норовили протолкаться вперёд, рассмотреть поверженного окровавленного человека, вокруг которого толпящиеся изгибались дугой, опасаясь приблизиться.
— Кто? Кого это? — раздавались возбуждённые голоса.
— Не узнаешь рази?
— Неужто он?
— Ой, глядеть даже невозможно!
Московский тысяцкий, всевластный Алексей Петрович Хвост лежал под рябиной с головой, разрубленной надвое, так что нечто бело-розовое, студенистое вывалилось на снег. Рука тысяцкого стояла на локте, облитая кровянистым заледенелым панцирем. Негнущиеся пальцы пытались то ли погрозить, то ли поманить. Меховая шуба, крытая белым персидским алтабасом и расшитая жемчугом, была забрызгана кровью. Капли крови виднелись даже на белых с золотыми узорами сапогах. Только шапка была чёрная, кунья, валялась рядом на красном снегу.
— Кто же это его?
— Можа, тати?
— Каки тебе тати! Глянь, какая на плече у него цепь чиста золота. Знать, тяжёлая? Ты чё, не взял бы её рази, доведись?