Страница 59 из 92
Глава тридцать третья
1
Наконец-то после пожара отстроили великокняжеский дворец. Невдалеке Иван велел поставить сполошную звонницу, чтоб в случае огня в набат бить. А дорогу ко дворцу приказал выложить камнем, чтоб стала мощенка.
Вельяминов на это якобы сказал, топыря толстые губы:
— Гордейка князь Иван. Не из рода, а в род.
Ивану, конечно, передали сие. Он ответил:
— Нетрог его пыхтит. Сам-то не заботился о Кремле как следует. Только чрево растил, — что Василию Васильевичу, разумеется, тоже передали не откладывая.
Мало-помалу ожили базары. Из Владимирского княжества повезли на продажу телеги, да сани, да дровешки — салазки и ручные дровни: хоть и погорели, но зимой с гор кататься люд с детьми всё равно захочет. Везли также сундуки-укладки ольхового дерева, один в другой ставится, расписаны цветами и железом окованы. Из сел звенигородских везли черенки к серпам, из осины точенные, и берестяные изделия. Верея предлагала коробья для красного товара, кровельный луб трёхаршинной длины, а ещё кресты могильные, гробы, кади — есть на что поглядеть. Из самого Звенигорода в преизобилии слали столы, лавки расписные, тож поставцы посудные.
Горшечники рядами выложили кувшины, жбаны, мисы, светильники да игрушки; гончары — черепицу, поливные глиняные плитки, изразцы для печей, полов, стен и потолков, а по изразцам цветы да узоры пущены, где крупны, а где помене. Краса! Не хуже сарайских-то!
Кучами предлагались гвозди деревянные да гвозди железные, затычки для бочат; тульники расхваливали свои колчаны, косторезы — пряжки, наперебой зазывали богатых покупателей, а пуще — великого князя, завидев его.
Иван улыбался и всем кивал ласково, а сам боком-боком продвигался туда, куда влекло его постыдное, но сильное влечение. Он сам себе внушал, что просто пришёл поглядеть, чем народ его торгует, не разучились ли делать нужные в хозяйстве вещи, но глаза сами мызгали в ту сторону, где бойкие горожанки потряхивали связками дешёвых ожерелий да наручей из цветного стекла и прочими бабьими усладами. Знал и чуял, куда и зачем тянет его, глазам сладко, а съешь — гадко, но вожделение перебарывало увещевания совести.
Кто-то тихонько дёрнул его за рукав. Оглянулся — она, толстоморденькая, косматенькая, глаза как жучки мокрые елозят. Щекоткою тайной окинуло от их зазывности.
— Пришёл всё-таки? А я ждала. Нетерпёжка замучила. Пожелал меня, да? А говорил, не захочешь! Иди за мной. Сам по себе иди, отдельно. Я те кой-чё покажу.
Она бежала лёгкой перевалочкой по краю базара, перепрыгивая через колдобины и брёвна. Собаки увязались за ней. Она потрясла на них подолом, отчего собаки стали только настойчивее. Она засмеялась. Возле базарных отхожих мест виднелась избушка с немытыми никогда стёклами, туда и юркнула толстоморденькая в перекошенную дверь. Стены внутри были обуглены, их тоже огонь облизывал, но лавки уцелели. Иван сел на какое-то рванье, глянул выжидательно. Думал, она сейчас рубаху задирать станет, а она вытащила что-то из-за пазухи, протянула ему.
— Спомнил кизичку-то?.. Я ведь Макридка, рабынька твоя. — Глазёнки её поблескивали, на щеках полыхали круги, наведённые свекольным соком, шея густо была обвешана пронизями, как бы жемчужными, а на самом деле стекляшки дутые, белым воском налиты.
«Для меня уряжалась», — тепло толкнулось сердце у Ивана. Он даже удивился, что его так тронули её жалкие попытки прихорошиться.
Собаки умильно глядели на них в дверь, но зайти не решались.
— Я их кормлю, — сообщила толстомордка. — У меня и печь истоплена. Для тебя угостки настряпала.
Он силился что-то уцепить ускользающее в памяти, морщился от тяжёлого жаркого духа избы. На протянутой грязной ладони лежал тряпичный комок. Иван развернул его, преодолевая брезгливость, и отпрянул в удивлении: то была его кизичка детская, мешочек для денег, маменькой когда-то вышитая. Шёлк и сейчас ещё не выцвел, затейливой вязью шли буквы — ИВА.
— Так это ты, пакостница Макридка? Скрала у меня в Солхате подарок материн!
— Взяла, чтоб тебя споминать, и берегла: а вдруг когда встречу?
— А маменька-то и померла тогда, — грустно сказал Иван.
— Ах ты, мой жалкий! — Она села рядом, обхватила его за шею, раздавила большую грудь о его плечо.
— Простая ты какая. Не боишься меня?
— Я смелая. — Она с мурчаньем уткнулась ему носом в ухо. — Иль ты забыл, что в срубе-то намедни было? Понравилось тебе, раз пришёл? Чего таисся-то? Ты пош-шупай везде, пошшупай, вот этак вот и вот так... И я тебя потрогаю. Я долго могу терпеть и разжигаться. А ты? Сразу хочешь? У тебя уже вспрыговат? Да? Чай, знат, чего я с ним счас изделаю... Ты не обижаисси, я туды проткнусь?.. Ух ты, какой большой, жеребячий! Счас я его ещё раздрачу! Изне-е-ежу я его. А ты с подружкой своей не так, что ли, привык? А вот на всяку привычку быват отвычка и на обык — перевык. Таперь по-моему станем. Исцалую тебя всяво, по лядвиям испотешу. — Она коротко и крепко прижималась сухими шершавыми губами к его лицу, полагая, что это и есть поцелуи.
Нет, не жену вспомнил Иван в тот час похотный, почему-то вспомнились робкие, как лепестки, губы покойной Фенечки брянской, и разъярение опало в нём.
— Ну, чего у тебя в печи-то схоронено? — с грубоватой принуждённостью отстранил он Макридку и тут же понял, что она и битье за ласку примет: вскочила, глубоко усунувшись в чело, добыла оттуда глиняные сковородки.
— Всё по-празднишному у меня. Гляди-ко: печень лосиная, у мясника вчерась брала, побаловала с ним маленько, он и дал мне из остатков. А это вот кишки начиненные.
— Чем? — заметно дрогнув, спросил Иван.
— Как чем? Аль у тебя в дому не готовят этакого? Вкус не хвалю, а горяченько да мокренько будет. Мозг берём, да ноги, да рубец смешаем, а сперва иссечём, конешна, а ещё кашу с салом в кишку утолкаем и потом всё в печи томим. — Она рассказывала обстоятельно и покровительственно, с долею превосходства над его мужским незнанием кухарского дела. — Ешь-ка! А потом — на перину, пёрышко об пёрышко потрём. Ты ведь сластный, видать? Я те утяну в свой омуток, уснуть часу не дам.
Только у неё и разговору, только и делов.
Возвращался Иван невесёлый, будто что дорогое потерял. «Зачем я это сделал?» — спрашивал он себя. Уж больно решительно она... да вонючая какая! Изо всех местов у ней сырой говядою несёт. Неужели это могло быть со мной?
Но ведь было!..
2
Ворота под лёгкой кровлей пробили толстыми гвоздями с большими узорчатыми шляпками; вереи-столбы, на которые навешены ворота, тоже украшены густою резьбой. Ещё не потемневшее от дождей дерево жёлто сияет.
Всегда есть какая-то радость в новой постройке. Сызмалу Ивану нравились новые дома, бани, амбары, свежо лоснившиеся тёсаными боками. «Мне, наверное, и собственный гроб понравился бы», — подумал он, усмехнувшись.
В окна были затейливо вставлены кованые решётки, входы на крыльца закрывались железными створами.
Иван шёл по выметенной мощенке — и дворец вырастал перед ним во всей красе и добротности, сделанный на века. Теплота и задушевность были в его облике и вместе — надёжность. «Это мой дом, сюда возвращаюсь, тут чистило моё, свиньи, калом затиневшей».
С крыльцев лестницы поднимались в просторные сени, а уж оттуда внутренние лестницы вели в повалушу, где будут гости собираться или вся семья великокняжеская. Гульбища Иван тоже распорядился сделать обширными. Было много света, на стенах — цветная побелка, где золотисто-луковая, где голубая, а там, где солнце подолгу задерживается, зелёная, цвета яблок незрелых. При покойных родителях кожей стены обивали и верха теремов золотили, но теперь не по силам.
— Ты на траты будь тугше, — внушала супруга, — пора нам добрецо-то скапливать в скрытности неизменной.