Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 104 из 111



   — Не велику потраву понесла покойница. Ты погляди да посчитай, что Феогностовы гречины в каменной церкви Успения Богородицы порасписали, тоже по сырой штукатурке, и что мои, русские иконники Захарий, Иосиф, Николай и прочая дружина в соборе Святого Михаила. И всё из моей казны оплачено.

Всё правильно, наверное, говорил брат, но холодом дохнуло от его слов. Сразу после девятин Иван велел окольничему готовиться в обратный путь до Рузы.

Дороги совсем развезло, сани то раскатывались по льду, то, подобно речной лодие, рассекали на два уса снеговую скопившуюся воду, то вдруг вставали как вкопанные, оказавшись на голом вязком взлобке. Иван, укрывшись медвежьей полстью, дремал в крытом возке, сваливался то на одну, то на другую сторону, временами залетала к нему мокрая снежная ископыть, обеспокоенно покрикивали верхоконные бояре, но всё шло мимо его внимания, он оставался мысленно в Кремле. Семёна можно понять, он страстно желал иметь наследника, два сына родилось у него, Васенька да Костя, но оба померли. Две дочери остались сиротками, их вспухшие и покрасневшие от непрерывных слёз глаза Иван никак не мог забыть. И причитания плакальщиц продолжали виться и звучать в ушах Ивана, он невольно повторял про себя их заплачку:

Расступися, мать — сыра земля,

Ты раскройся, гробова доска,

Встань, проснися, родна матушка.

3

Никогда не задумывался раньше Иван о том, что он, в сущности, совершенно одинок в мире. Не оттого только, что сирота, без отца, без матери. Есть братья и сёстры, есть любимые бояре. Но к кому из них обернёшься, если вдруг откроются сердечные раны — детские унижения, неправые наказания, неотмщённые обиды? Может, одна только Айгуста-Настасья смогла бы его понять, а теперь и её нет. А брат Семён, став вдовцом, ощутил ли одиночество после её смерти? Если да, то почему столь груб и небрежен? Из-за того же одиночества, которое не желает выказывать как некую сокровенную тайну души?

Прошлый раз уезжал от Семёна с лёгким сердцем, скрывая радость освобождения от назойливой и раздражающей опеки брата, с надеждами и ожиданиями новизны. А нынче предстоящая жизнь в своём уделе утратила прежнюю притягательность, представлялась уже скучной и необязательной. Может быть, поэтому, наметив ехать в Рузу, вдруг в пути передумал и велел остановиться в Звенигороде.

Весна была затяжная, дни стояли пасмурные, серые. Береговая гора Сторожа, всегда столь величественная, сейчас выглядела прискорбно: грязные заплатки снега на оттаявших склонах, глинистые подтеки, а перед крепостным тыном скопленный за зиму и теперь разоблачённый срам — мусор, помои, маленькие трупики котят и щенков, которых умертвили, наверное, сразу после их рождения/ слепых, ни разу не вдохнувших воздуха, не издавших и слабого писка. Но внутри сторожевого укрепления Звенигород выглядел вполне исправно — наместник Жердяй знал своё дело. И княжеская усадьба в полном порядке, ухожена, обжита, всем обеспечена. И челядь дворовая встретила радостным галдежом: де, заждались своего князя, де, уж не обиделся ли князь за что-нибудь, всё в Рузе да в Москве, а славный Звенигород знать не хочет. И челобитий накопилось преизрядно.

Жердяй с того и начал:

   — Ждут не дождутся, княже, многие твои люди слова и суда твоего.

   — Что? Опять про оброк, про украденные невода, про задавленных кур? Да-а? — устало поинтересовался Иван.

Жердяй оторопело умолк, раздумывая, как понимать вопрос князя.

   — Или ухожи бортные не поделили? Али из-за межи мордобойство? А-а? Чего молчишь?

   — Всё, что поименовал ты, княже, то всё и есть в челобитных. С утрева завтрешнего...

   — Нет, нет, — перебил наместника Иван. — Ни с завтрешнего, ни с послезавтрешнего... Надоело... После как-нибудь. — Иван направился к крыльцу, наместник шагал следом, добавил вслед уж без всякой уверенности:

   — Пусть опосля как-нибудь, но вот пришлец некий сугубо до тебя домогается.

   — Что за пришлец? — Иван остановился.

   — Прозвания своего не сказывает, на погляд — не разберёшь. Думали, уж не тать ли, не головник ли, в погреб хотели сховать до тебя. А он сказывает, будто он верный слуга тестя твоего. Какой такой слуга, какой тесть? Облыга, надо быть, однако из погреба мы его всё же вызволили, но под приглядом строгим держим.

Уж не Афоня ли Турман?.. Иван поёжился от недоброго предчувствия, сказал упрямо:

   — И с ним после, потом... — Ступил на первую площадку крыльца, остановился в задумчивости. Обернулся к Жердяю: — Ладно, давай его сюда.

Предчувствие не обмануло: длинные руки, сутулые плечи — он, Афанасий, несостоявшийся монах, брянский дружинник и вор. Он кинулся к Ивану как к спасителю своему, пал на колени, обхватил руками его ногу и прижался лицом к мокрой головке сапога. Иван не отдёрнул ноги и не предложил Афанасию подняться.

   — Не на рыбалку ли прибыл?

Афанасий запрокинул густо заросшее курчавой шерстью лицо, после недолгого остолбенения понял Намёк, начал горячо клясться:

   — Лопни глазоньки, отсохни рученьки, в тартарары провалиться, если вру. Сам не ведаю, как тогда такая штука случилась, не иначе, черт надоумил!

Жердяй, бояре и челядь стояли полукругом возле крыльца, силясь угадать, о чём идёт разговор у князя со странным пришельцем. Афанасий, закончив, ждал решения князя.

   — Афоня, глянь-ка, вон с подголовки сенника[83] выглядывает.



   — Кто он, княже?

   — Да черт-то, который тебя надоумил.

   — Н-ну, неуж?

   — Верно-верно. Слышишь, говорит, что сам ни в жизнь бы не домакушился новгородские гривны в подковы переплавлять, пускать их в озеро, а потом удой ловить, как карасей.

Афанасий понял глумление князя как прощение и дозволение подняться с колен, сказал с большой искренностью в голосе:

   — Твоя правда, Иван Иванович, голова у тебя Божьей милостью, глубоко ты проницаешь человека. Не черт, вестимо, а князь Дмитрий Брянский, который хуже черта, толкнул меня на богомерзкое дело, я ведь подневольный у него был, как ослушаться?

   — Он тебя прислал сюда?

   — Не-ет, нет-нет, Иван Иванович, сам-один я к тебе за милостью твоей притёк.

   — А где князь Дмитрий?

   — Не ведаю. Может, в лесу брянском заплутался, может, в Десне утонул, может, волки его сожрали, может, сам с голоду околел.

   — Отчего же так — с голоду?

   — Литовцы воюют Брянщину, вот-вот в детинец войдут.

   — А где князь Дмитрий ты, значит, не ведаешь?

   — Не ведаю, не ведаю, великий князь! Соображаю, что мог он и пивом опиться, помнишь, чай, как он лаком до пива-то, опился небось, его и разорвало.

Иван не выказывал ни участия, ни сомнения. Судьба бывшего тестя его мало заботила, он лишь вспомнил, как князь Дмитрий, на правах умудрённого родственника, второго отца, советовал ему, тогда желторотому юнцу: «Помни, Ванюша, что правду говорят только дети, дураки да пьяные». И клятве Афанасия не поверил, хотя и не знал, что тот, говоря вслух «лопни глазоньки», про себя добавлял «твои», так же и про рученьки, да про тартарары.

   — Ну, ладно, Турман, как притёк, так и утекай отсюда. Прямо сейчас.

Афанасий снова бухнулся на талый снег, обнял сафьяновый сапог Ивана, взмолился:

   — Не гони, Иван Иванович, не гони! Я тебе пригожусь. Я ведь один как перст на Божьем свете, некуда мне податься.

Один?.. И ему, Турману, ведомо чувство одиночества? Это можно понять, можно разделить и посочувствовать.

Уловив колебания князя, Афанасий начал просить ещё горячее:

   — Куда хочешь приставь меня, везде буду служить тебе верно, как пёс.

Иван сам для себя неожиданно объявил Жердяю:

   — Определи его на конюшню и подготовь обельную грамоту.

Афанасий ещё чувствительнее обнял его сапог.

83

...с подголовки сенника... — то есть с чердака.