Страница 4 из 8
«Аннушка» после долгих часов честной работы благополучно «проглотила» над Мирным свой двадцать пять тысяч сорок пятый километр пути. Тяжелая машина с опаской коснулась колесами дорожки малопригодного для такой махины, скороспело сработанного «мирянами» ледяного аэродрома, увесисто, со скрипом во всех самолетных суставах попрыгала на не положенных для такой посадки буграх и ямах и наконец с последним рыком турбин замерла. Прибыли!'
Через несколько дней в Мирном нам с Юрой пришла в голову мысль установить здесь полосатый дорожный столб со стрелками-указателями. Экспедиционный плотник выстругал длинный брус, дощечки-указатели выпилили из фанеры мы сами, сами же их раскрасили в разные цвета и сделали нужные надписи: столько-то километров до Москвы, столько-то до Лениграда, Киева... Первой прибили табличку, которая указывала на Южный полюс.
Забегая вперед, скажу, что недавно, будучи в Ленинграде, я заглянул в Музей Арктики и Антарктики. Приятно было вдруг увидеть в числе наиболее приметных экспонатов привезенный из Мирного как предмет истории дорожный столб, сработанный и нашими руками, знакомый до гвоздя, вогнанного в него,—на стрелках-указателях я узнал собственный корявый почерк: «До Южного полюса—2617».
Под нами Антарктида. Мы с Юрой счастливы: завершаем самый дальний в отечественной истории перелет в числе самых первых.
Едва взмываем в небо из-под зловещей тени вулкана Эребус и ложимся на курс, как Осипов, стянув с круглой головы дужку наушников, оборачивается ко мне—я стою за спиной его кресла—и, кивнув на слепящее солнцем стекло кабины, произносит:
— Вот где-то здесь они и лежат...
И мне сразу ясно, о ком он говорит. Значит, галеты произвели впечатление и на него, бывалого полярного бродягу.
Через два месяца на обратном пути из Антарктиды, снова отмеченном тревожными неожиданностями, наши самолеты задержались на крайнем севере Австралии в порту Дарвин.
В маленьком захолустном городке было безнадежно тоскливо и чудовищно влажно—люди захлебывались в собственном поту. В номере дешевой, но чистенькой гостиницы с пола я подобрал кем-то оброненный листок: «Дорогой Джон! Я снова попал в этот комариный ад. Может быть, хотя бы здесь я найду свою удачу?»
Временами налетали на городок короткие, но тяжелые тропические дожди, картечью били в шиферные крыши, дырявили воду в заливе. На маленький местный аэродром прилетел из Европы самолет, доставил из Испании эмигрантов. В зал ввалилась шумная и суетливая публика, раскалывая дремотную тишину аэровокзала. Люди приехали на чужбину искать удачу.
Наконец-то нам лететь. Наш ИЛ казался давно обжитым родным домом. Я занял свое место у иллюминатора. Там, за стеклом, мокро отсвечивали крыши чужого города. И вспомнился еще один рассказ К. Паустовского—«Австралиец со станции Пилево» — о судьбе заброшенного в Австралию превратностями судьбы в дореволюционные годы русского паренька, который тоже на чужбине искал удачи и не нашел ее. Есть в рассказе такие слова: «Чужое небо и чужие страды радуют нас только на очень короткое время, несмотря на всю свою красоту. В конце концов придет пора, когда одинокая ромашка на краю дороги к отчему дому покажется' нам милее звездного неба над Великим океаном и крик соседского петуха прозвучит, как голос родины, зовущей нас обратно в свои поля и леса, покрытые туманом».
Мы лежали на камнях, наслаждались тишиной и покоем. Над купами деревьев на далеких облаках дрожало блеклое озерцо света—там был город, а над нами висели неправдоподобно крупные и такие близкие южные звезды...
На вершине башни пробыли почти до утра. Константин Михайлович, глядя на отблески электрического зарева чужого тропического города, читал стихи, свои и не свои и такие, которых мы не знали. Много было стихов о любви, и, казалось,их слушает старая башня, которая никогда не утрачивает тепло своих камней.
Когда ехали обратно, то всю дорогу живо обсуждали необычность сегодняшнего вечера, перед самым городом, утомившись, притихли. Симонов сидел впереди, рядом со мной. Вдруг уже совершенно с другой интонацией в голосе, негромко произнес:
— Я вот все думаю о ваших галетах. У вас ведь их две. Знаете что, подарите одну Паустовскому, а? Уж вот кто оценит подарок по-настоящему. Так это он. Правда, подарите!
Я был единственным членом экспедиции, который покидал борт самолета, не завершив до конца наш великий перелет через всю планету,— оставался в Дели, где был мой корпункт. Мне польстило, когда делийские журналисты объявили меня первым человеком, прилетевшим в Индию прямиком из Антарктиды. Засыпали вопросами. Рассказывая о путешествии, я, конечно, не мог не вспомнить о галетах капитана Скотта и показывал их журналистам.
Через несколько месяцев после моего возвращения из Антарктиды гостем в моем делийском доме оказался Константин Симонов. Он рассматривал мои экзотические приобретения, обратил внимание на фарфорового пингвинчика—мой «талисман»,—побывавшего в Антарктиде и защитившего меня от всех полярных напастей. К галетам отнесся с интересом особым: рассматривал, нюхал, даже отщипнул крохотный кусочек, попробовал на вкус. Кладя галету на место; вдруг нахмурился, глухо обронил:
— Вот она, доля человека! Даже в своем величии зависит он в конечном счете от куска обыкновенного черствого хлеба.
Однажды поздним вечером он мне позвонил по телефону:
— Что-то очень жалко тратить время на подушку, когда вокруг такое творится!—прокартавил в трубку.
— Что творится?
— Жизнь!
У нас быстро сколотилась небольшая компания полуночников. Решили ехать за город: добраться до затерянной в загородном лесу древней Башни любви, с которой по легенде кто-то когда-то бросился вниз.
В лесной темени мы с трудом отыскали эту одинокую башню, похожую на гигантский старый пень.
Прилетев в отпуск из Дели в Москву, я на другой же день позвонил Паустовскому. Женский голос сдержанно сообщил, что Константин Георгиевич подойти к телефону не может, очень занят, поинтересовался, кто я и что мне нужно. Я представился и коротко объяснил причину звонка.
— Минуточку...—сказала женщина после паузы, за которой угадывалось колебание.
И вот я услышал глуховатый с покашливанием мужской голос:
— Простите... как ваше имя-отчество? Вы в самом деле только что из Антарктиды? Галеты Скотта? Неужели может быть такое? Где вы сейчас? Можете приехать сегодня? Да, да., не откладывая—именно сегодня, а то еще исчезнете куда-нибудь.
Ну хотя бы часиков в семь вечера. Устраивает? Буду ждать!..
И вот в назначенный срок я поднимался в кабине старомодного лифта высотного дома на Котельнической набережной. Нажал у двери кнопку звонка, дверь тут же открылась: передо мной стоял Паустовский.
Сейчас мне уже трудно вспомнить все детали этого удивительного вечера. Осталось в памяти главное: сухая длиннопалая рука, узковатая в трещинах морщин ладонь, на которую легла желтая галета.
Он держал ее на ладони так, будто это был не кусок черствого хлеба, а нечто одушевленное, нуждающееся в защите, словно только что вылупившийся из скорлупы птенец. И я почти явственно ощущал трепетное животворное тепло его ладони. Стоял передо мной грустный притихший человек и, казалось, в этот момент теплинку своей жизни через время и расстояния отдавал тому, кто в ней. так нуждался.
Идя в этот дом, я надеялся пообщаться с замечательным писателем—вглядеться в него, вслушаться в его голос, соприкоснуться с его мыслями, узнать от него что-то мне неведомое, не слышанное, не читанное о нем самом, о его жизни, творчестве— все интересно! Но на втором часу пребывания в гостях поймал себя на том, что говорю в основном я. И не из-за болтливости— просто хозяин дома не давал мне закрыть рта. Это был допрос с пристрастием. А как выглядят айсберги, как кричат пингвины— скрипят или верещат, действительно ли страшные, будто бездонные, материковые трещины во льду напоминают врата в преисподнюю и что я пережил, когда довелось заглянуть в одну из них. А уж про наш поход к хижине Скотта на мысе Армитедж заставил рассказать во всех подробностях, вплоть до самых вроде бы пустяковых деталей—как именно поскрипывает под подошвой антарктический снег—так, как наш, или иначе.