Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 25 из 33

В них трепет свиданья.

Не встретит ответа

Средь шума мирского

Из пламя и света

Рожденное слово;

Но в храме, средь боя

И где я ни буду,

Услышав, его я

Узнаю повсюду.

Не кончив молитвы,

На звук тот отвечу,

И брошусь из битвы

Ему я навстречу.

Но язык, который подает знак, не обосновываясь в вечности означаемой идеи, — прерывистый язык — обманут служанкой-речью, которая следует за ним по пятам и не перестает говорить. Связная речь, где потягивается бытие (даже и «Бытие сущего»), — это вся память, все предвидение, вся вечность. Прочная на износ, она оставляет за собой последнее слово. Она марает логикой вписанную в след забытого дискурса двусмысленность и никогда не отдается загадке. Как навязать молчание той, кто говорит правду? Она вполне убедительно пересказывает экстравагантности своего господина и, как слывет молва, любит мудрость. Повествуя о провалах, отсутствии и бегстве того, кому она служит и кого выслеживает, она извлекает победу и присутствие. Она знает перечень тайников, которые не умеет отмыкать, и хранит ключи от разрушенных дверей. Безупречная экономка, она заправляет домом, который себе подчиняет, и оспаривает само существование тайных запоров.





Экономка или Госпожа? Бесподобная лицемерка! Ибо ей нравится безумие, за которым она надзирает.

Мишель Деги. Морис Бланшо: «Ожидание забвение»

«Но почему она с ним заговорила? Стоило ему потом спросить себя — и он уже не смог бы продолжать. Однако существенно было и это. Не отыскав точной причины, он никогда не будет уверен, в самом ли деле она говорила то, что, как теперь у него не оставалось сомнений, он услышал». Запуск «принципа причинности», поиски объяснения, возвращение к одной и той же проблеме; начало книги, кажется, вписывает ее в традицию рассказа. Однако очень скоро речь избавляется от всех детективных данных: остается лишь загадка в чистом виде, загадка, каковой является само местопребывание, где увековечивается в своем напряжении эта встреча.

Два существа: он — с вниманием расспрашивающий, привлекательный, копающий колодец речи; она — полная внимания к его расспросам. Мужчина и его настоящая половина (человек и его настоящее раздвоение) взаимно обмениваются свидетельствами.

Так в пустом купе два путешественника в порыве влечения не обращают внимания в своем круге безмолвия и откровенности на то, что снаружи; два случайно встретившихся существа сообразуются с существом встречи. Никакого знания, никакого взгляда на мир, никакой поэзии. «Две тесно сомкнутые друг с другом речи, словно два живых, но с неопределенными очертаниями, тела». Часто случается, что романист, используя косвенную речь, говорит нам о трепете тел, в которых вибрирует мир, как о корабле, в котором отдается морская зыбь; здесь же писатель, куда прямее, дает говорить речи, той речи, что оказывается диалогом, речи, что никому не принадлежит, но является существенным местом вне всякого места, местом, где пытаются послышаться пораженные различием существа, мужчина и женщина. Речь: промежуток, ни то ни се, где раздвоенное существо ищет свою тождественность.

Мужчина увлек женщину, они в комнате; они разговаривают; вещи почти что отступили из виду — и писатель не вводит их, подмигнув читателю, заново. Все место (пространство) занято речью. Писатель видит тут не больше, чем он и она; но оголенную смычку с пустотой, откуда поднимаются голоса, согласие которых и образует некое разорванное пространство; напряжение, которое поднимается к своего рода параличу в их порыве сблизиться с собственной разлученностью. Возможно ли выдержать подобную близость? Да и нет. Смерть прерывает дискурс, опаивает память, исключает прошлое. Текст «Ожидания забвения» состоит из коротких абзацев, разделенных пустотой. Подчас речь обретает драматизм рассказа, указывая на сцену, из которой, словно из очага, она излучается: на брачный покой. Так они и говорили в сем банальном месте.

Быть, быть вместе, быть забытыми. Каково же это движение, залаженное обычным бегством любовников к тайнику, в поисках забвения? Так же, как нечто вроде «злокозненности» или «самозванства» и т. п. не только указывает на тип отношения к другому (как если бы речь шла об утаивании от другого некой само собой разумеющейся истины), но прежде всего глубоко, само по себе, именно таково (и самозванство само для себя — насквозь безвестность), так и забвение — не только отход подальше от мысли других, в котором любовники искали бы безмолвия не безмолвного, а наполненного лишь их болтовней: забвение, может статься, — скорее истина их поисков согласия и близости, истинное место, куда бегут любовники, чтобы быть, пребывая вместе. «Нет, — торжественно сказал он, — никогда не будем мы сообща принадлежать памяти». — «Ну ладно, тогда забвению». — «Быть может, забвению». — «Да, забывая, я чувствую себя к вам уже ближе». — «По соседству, но, однако, без приближения». — «Да, так и есть, — пылко подхватила она, — без сближения». — «И без истины, без секрета». — «Без истины, без секрета». — «Словно в конечном счете на месте всякой встречи окажется отход в сторону. Забвение медленно, неторопливо отодвинет нас точно таким же чуждым движением от того, что между нами есть общего».

Где имеет место встреча? В комнате, словно в пучине влечения к общему забвению, ритм которого переживается как ожидание. «Чем больше она его забывала, тем сильнее чувствовала себя влекомой ожиданием к тому месту, где с ним находилась».

Здесь уловленный, пересказанный диалог не пропускает обычную житейскую суматоху. Она — отодвинутая, забытая — представлена лишь непрекращающимися пробелами, которые дробят текст диалога, предельно лишенный излишеств, сразу и самый простой, и самый трудный. Позади перемежающихся речевых сполохов, словно в глубинах летних сумерек, где сверкают белесые зарницы, — забвение; забвение, в которое вновь погружаются эти бренные, категоричные и неприметные оракулы, стремящиеся высказать саму суть забвения и ожидания, сущность самих этих «предметов», кроющихся позади всякой сущности. Забвение не поддается осмысливанию, ибо оно неосмысляемо, но равняется на диалог как событие, уже бездонное дно. «Во всякой речи покоится забвение».

Книга делится надвое. Начиная главным образом со второй части, о себе заявляет и третье лицо, настоящим завладевает третий. Кем бы ни был тот, кто находится, разговаривая, с другим, он на деле может сказать: я исключен из отношений, которые другой поддерживает с моей собственной явленностью. Всегда другое для другого и тем самым подточенное секретом и, в противовес, неведомое мне в том, что от меня ускользает, ускользая в другого, как раз мое присутствие — моя явленность — и мешает между нами непосредственности. Явленность отталкивает. Словно чуть в стороне от меня перемещается на виду у других моя явленность, едва-едва на меня не похожая, влачимая мною за собой аура; и я вижу, как они разглядывают эту явленность, чтобы не быть которой я трачу столько сил и тем самым вынужден, дабы быть «мною», проходить через этот образ, должен неизлечимо страдать, будучи искажен вовне. Неужто невозможно быть и в самом деле вдвоем?

Кто же это третье лицо? Это «моя явленность», говорит женщина. И диалог медленно, с трудом, словно принужденный к утонченности, чтобы расстроить уловки этой явленности, ищет невозможной непосредственности.