Страница 20 из 177
— А как же мог находиться под Краковом какой-нибудь другой меченосец, кроме посла или лица, принадлежащего к посольской свите?
На это Збышко не сказал ничего, потому что сказать было нечего. Для всех было даже слишком ясно, что если бы не пан из Тачева, то в настоящее время перед судом лежал бы не панцирь посла, но сам посол, с пробитой, к вечному стыду польского народа, грудью. И потому даже те, которые от всего сердца желали Збышке добра, понимали, что приговор не может быть для него милостивым…
И в самом деле каштелян сказал после некоторого молчания:
— Так как ты в запальчивости своей не подумал, на кого нападаешь, то Спаситель наш зачтет тебе это и простит твой грех, но ты, несчастный, поручи себя Пресвятой Деве, так как закон не может тебя простить…
Услышав это, Збышко, хоть и ждал он подобных слов, слегка побледнел, но тотчас же откинул назад длинные свои волосы, перекрестился и сказал:
— Воля Божья. А жаль…
Потом он повернулся к Мацьку и глазами указал ему на Лихтенштейна, как бы поручая не забывать о нем, а Мацько кивнул головой в знак того, что понимает и помнит. Понял это движение и этот взгляд также и Лихтенштейн, и хотя в груди его билось столь же мужественное, сколь и жестокое сердце, однако же на мгновение дрожь пробежала по нему с ног до головы. Видел меченосец, что между ним и этим старым рыцарем, лица которого он даже не мог хорошенько рассмотреть под шлемом, начнется отныне борьба не на жизнь, а на смерть и что если бы он даже хотел от него укрыться, то не укроется и что когда он исполнит свой долг посла, им придется встретиться хотя бы в Мальборге.
Между тем каштелян направился в соседнюю комнату, чтобы продиктовать смертный приговор Збышке искусному в письме секретарю. Во время этого перерыва то один, то другой рыцарь подходил к меченосцу и говорил:
— Дай бог, чтобы на Страшном суде тебя судили милостивей. Что же, рад ты этой крови?
Но Лихтенштейна заботил только Завиша, ибо своими боевыми подвигами, знанием рыцарских уставов и невероятной строгостью в их соблюдении Завиша известен был всему миру. В самых запутанных делах, если только дело шло о рыцарской чести, нередко даже издалека, обращались к Завише, и никто никогда не смел с ним спорить, не только потому, что поединок с ним был невозможен, но и потому, что его почитали "зерцалом чести". Одно слово осуждения или похвалы, исходившее из его уст, быстро распространялось среди рыцарей Польши, Венгрии, Чехии, Германии и могло сделать добрую или дурную славу рыцарю.
И вот Лихтенштейн подошел к нему и, как бы желая оправдать свое жестокосердие, сказал:
— Один только великий магистр с капитулом мог бы его помиловать, я же не могу…
— Магистр ваш ни при чем; когда дело идет о наших законах, помиловать его может только король наш, — отвечал Завиша.
— А я, как посол, должен был добиваться наказания.
— Прежде чем быть послом, тебе следовало бы быть рыцарем, Лихтенштейн!..
— Не думаешь ли ты, что я поступил против чести?…
— Ты знаешь наши рыцарские книги и знаешь, что рыцарю надлежит быть подобным двум животным: льву и ягненку. Кому же из них уподобился ты в этом деле?
— Не тебе судить меня!..
— Ты спросил, не поступил ли ты против чести, и я ответил тебе то, что думаю.
— Ты плохо ответил, потому что этого я проглотить не могу.
— Но подавишься собственной злостью, а не моей.
— Но Господь зачтет мне, что я больше заботился о величии ордена, чем о твоей похвале…
— Господь рассудит всех нас.
Дальнейший разговор был прерван приходом каштеляна и секретаря. Все уже знали, что приговор будет неблагоприятный, но все-таки воцарилось глухое молчание. Каштелян занял место за столом и, взяв распятие, велел Збышке стать на колени.
Секретарь стал читать по-латыни приговор. Ни Збышко, ни рыцари не поняли его, но все догадались, что это смертный приговор. По окончании чтения Збышко несколько раз ударил себя кулаком в грудь, повторяя: "Боже, милостив буди мне, грешному".
Потом он встал и бросился в объятия Мацька, который молча стал целовать его голову и глаза.
В тот же день вечером герольд при звуках труб объявил рыцарям, гостям и горожанам на четырех углах городской площади, что благородный Збышко из Богданца присужден каштелянским судом к отсечению головы мечом…
Но Мацько выпросил, чтобы казнь была несколько отсрочена; это ему легко удалось, потому что тогдашним людям, любившим до мелочей точно распределять свое имущество, обычно давали время на прощание с родственниками и на примирение с Господом Богом. Не хотел настаивать на быстром исполнении приговора и сам Лихтенштейн, понимавший, что раз оскорбленное достоинство ордена получило удовлетворение, уже не следует окончательно раздражать могущественного монарха, к которому он был послан не только для участия в торжествах, но и для переговоров о Добжинской земле. Но главной причиной было здоровье королевы. Епископ Выш даже слышать не хотел о совершении казни раньше родов, справедливо полагая, что такого дела нельзя было утаить от государыни, а та, как только о нем узнает, впадет в "расстройство", которое может тяжело повредить ей. Таким образом для отдачи последних распоряжений и прощания с родными Збышке оставалось жить, может быть, даже несколько месяцев…
Мацько навещал его ежедневно и утешал, как мог. Горестно беседовали они о неминуемой смерти Збышки, но еще горестнее о том, что род их может пресечься.
— Ничего больше не остается, как то, что приходится вам бабу брать, — сказал однажды Збышко.
— Лучше бы мне найти какого-нибудь родственника, хоть далекого, — отвечал расстроенный Мацько. — Где мне о бабах думать, когда тебе собираются голову отрубить. А если бы даже и пришлось жениться во что бы то ни стало, — не сделаю этого до тех пор, пока не пошлю Лихтенштейну вызова и не отомщу ему. Уж ты не бойся!..
— Пошли вам Господь за это! Пусть у меня будет хоть это утешение. Но я знал, что вы ему не простите. Что же вы станете делать?
— Как только его посольство кончится, будет или война, или мир, понимаешь? Если будет война, я пошлю ему вызов, чтобы перед битвой он вышел со мной на поединок.
— На утоптанной земле?
— На утоптанной земле, пешком или на конях, но обязательно на смерть, не на рабство. Если же будет мир, то я поеду в Мальборг и ударю копьем в ворота замка, а трубачу велю объявить, что вызываю Лихтенштейна на смертный бой. Тогда-то уж он не спрячется.
— Конечно, не спрячется. И вы с ним совладаете, это я знаю наверно.
— Совладаю?… С Завишей я бы не справился, с Пашком тоже и с Повалой тоже; но не хвастаясь могу сказать, что с такими, как он, справлюсь с двумя. Увидит он, собачий сын! Разве не здоровее был тот рыцарь у фризов? А как ударил я его сверху по шлему, так где у меня топор остановился? На зубах остановился. Так или нет?
Тут Збышко вздохнул с большим облегчением и сказал:
— Легче мне будет погибать!
И оба они стали вздыхать, а потом старый шляхтич заговорил взволнованным голосом:
— Ты не убивайся. Не будут твои кости искать друг друга на Страшном суде. Гроб я тебе заказал дубовый, такой, что и у каноников из монастыря Пресвятой Девы — и то не лучше. Не погибнешь, как кто попало. Ба! Я даже того не допущу, чтобы тебя казнили на том же сукне, на котором казнят мещан. Уж я с Амылеем сторговался: совсем новое сукно даст, отличное, самому королю на кафтан подошло бы. И обедню по тебе заказать не поскуплюсь, — не бойся.
От этих слов возрадовалось сердце Збышки, и, наклонившись к дядиной руке, он повторил:
— Пошли вам за это Господь Бог!
По временам, однако, несмотря на все утешения, охватывала его ужасная тоска, и в следующий раз, когда Мацько пришел навестить его, он едва поздоровался, как спросил, поглядывая сквозь решетчатое окно:
— А что там, на воле?
— Погода — просто золото, солнышко греет, просто весь мир радуется.
В ответ на это Збышко заложил обе руки за шею и, перегнувшись назад, сказал: