Страница 19 из 177
И вот все сильнее ожесточались сердца рыцарей против Лихтенштейна, и многие не только думали, но и откровенно говорили: "Он посол и потому не может быть вызван на арену; но когда он вернется в Мальборг, то не дай ему бог умереть собственной смертью". И это были не пустые угрозы, потому что рыцарям, носившим пояс, нельзя было произносить на ветер ни единого слова, и если кто давал какое-нибудь обещание, то должен был или выполнить его, или погибнуть. Грозный Повала оказался при этом всех свирепее, потому что в Тачеве была у него любимая дочка, ровесница Данусе, и от того Данусины слезы совершенно растрогали его сердце.
И он в тот же день навестил Збышку, сидевшего в подземелье, велел ему не падать духом и рассказал о просьбах обеих княгинь и о слезах Дануси… Збышко, узнав, что девочка ради него бросилась к ногам короля, до слез был растроган этим поступком и, не зная, как ему выразить свою благодарность и любовь, сказал, вытирая глаза кулаком:
— Ах, пусть же благословит меня как можно скорее Господь Бог сразиться за нее в конном или пешем бою! Мало я обещал ей немцев: такой девушке надо было обещать их столько, сколько ей лет. Только бы Господь Бог избавил меня от этой напасти, а уж я ради нее не поскуплюсь…
И он поднял к небу полные благодарности глаза…
— Прежде обещай что-нибудь церкви, — отвечал пан из Тачева, — потому что если обет твой будет угоден Господу, ты наверняка тотчас же получишь свободу. А во-вторых, слушай: пошел к Лихтенштейну твой дядя, а потом пойду еще и я. Не стыдно тебе будет попросить у него прощения, потому что ты провинился, и будешь ты прощения просить не у какого-нибудь Лихтенштейна, а у посла. Готов ли ты к этому?
— Если такой рыцарь, как вы, говорит мне, что это достойно меня, то сделаю. Но если он захочет, чтобы я просил у него прощения так, как он хотел этого по дороге из Тынца, то пусть мне отрубят голову. Дядя останется и отплатит ему, когда кончится его посольская миссия…
— Посмотрим, что он скажет Мацьке, — сказал Повала.
Мацько, действительно, был вечером у немца, но тот принял его свысока; не приказал даже зажечь огня и разговаривал с ним в полумраке. Старый рыцарь вернулся от него мрачный, как ночь, и отправился к королю. Король принял его ласково, потому что уже совершенно успокоился, и когда Мацько преклонил колено, приказал ему сейчас же встать и спросил, что ему угодно.
— Милосердный государь, — сказал Мацько, — случилась вина, должна быть и кара, иначе не было бы на свете никакого закона. Но есть и моя вина в том, что я не только не усмирял врожденную запальчивость этого подростка, но даже хвалил ее: так я его воспитывал и таким с детских лет воспитывала его война. Моя вина, милостивый король, потому что я не раз ему говорил: сперва руби, а уж там увидишь, кого зарубил. И с этим правилом ему хорошо было на войне, но плохо оказалось при дворе. Но парень — золото, последний в роду, и жалко мне его — страсть как…
— Он опозорил меня, опозорил королевство, — сказал король. — Что же мне его за это, медом, что ли, мазать?
Мацько молчал, потому что при воспоминании о Збышке горе сдавило ему горло; лишь после долгого молчания он заговорил еще взволнованным и прерывающимся голосом:
— Я и не знал, что так люблю его; только теперь понял, когда пришла беда. Но я старик, а он последний в роду. Не будет его — не будет нас. Милосердный король и государь, сжалься же ты над нашим родом.
Тут Мацько снова стал на колени и, протянув вперед уставшие от войны руки, сказал со слезами:
— Мы защищали Вильну, добычу дал Бог хорошую, а кому я ее оставлю? Если хочет меченосец кары, государь, пусть будет кара, но позволь мне отдать свою голову. Что мне жизнь, если нет Збышки! Он молод, пусть выкупит землю и плодит потомство, как повелел Господь человеку. Меченосец даже не спросит, чья голова падает, только бы упала. Тяжело человеку идти на смерть, но если смекнуть, то лучше пропасть одному человеку, чем чтобы пропадал весь род…
Говоря это, он обнял ноги короля, а король заморгал глазами, что в нем было признаком волнения, и наконец сказал:
— Не будет того, чтобы я без вины приказал отрубить голову опоясанному рыцарю. Не будет! Не будет!
— И это было бы несправедливо, — прибавил каштелян. — Закон преследует виновного, но закон не какой-нибудь дракон, который не разбирает, чью кровь он пьет. А вы заметьте, что даже позор падет на ваш род, если бы ваш племянник согласился на то, о чем вы говорите. Тогда все будут презирать и его самого, и его потомство…
На это Мацько ответил:
— Он не согласился бы. Но если бы это случилось без его ведома, то он после отомстил бы за меня, как и я отомщу за него…
— Э, — сказал Тенчинский, — добейтесь у меченосца, чтобы он отказался от своей жалобы…
— Я уж был у него.
— И что же? — спросил король, поднимая голову. — Что же он сказал?
— Он сказал мне так: "Надо было просить прощения на Тынецкой дороге; вы не хотели, а теперь я не хочу…"
— А вы почему не хотели?
— Потому что он велел нам сойти с коней и стоя просить прощения. Король заложил волосы за уши и хотел что-то ответить, но в это время пришел придворный и доложил, что рыцарь Лихтенштейн просит принять его.
Услышав это, Ягелло взглянул на Яську из Тенчина, потом на Мацьку, но приказал им остаться, в надежде, что таким образом ему удастся уладить дело при помощи своего королевского авторитета.
Между тем меченосец вошел, поклонился королю и сказал:
— Милосердный государь! Вот писанная жалоба на оскорбление, которое нанесено мне в вашем королевстве.
— Жалуйтесь ему, — отвечал король, указывая на Яську из Тенчина.
Но меченосец, смотря королю прямо в лицо, сказал:
— Я не знаю ни ваших законов, ни ваших судов, знаю я только то, что посол ордена может жаловаться только самому королю.
Маленькие глазки Ягеллы замигали от злости, но он протянул руку, взял жалобу и отдал ее Тенчинскому.
Тот развернул ее и стал читать, но по мере чтения лицо его становилось все более озабоченным и печальным.
— Вы так хлопочете о смерти этого мальчика, — сказал он наконец, обращаясь к Лихтенштейну, — словно он страшен всему вашему ордену. Неужели вы, меченосцы, боитесь уже и детей?
— Мы, меченосцы, не боимся никого, — гордо ответил комтур.
А старый каштелян тихо прибавил:
— А особенно Бога.
На другой день Повала из Тачева делал перед каштелянским судом все, что было в его силах, чтобы уменьшить вину Збышки. Но тщетно приписывал он весь проступок ребячеству и неведению, тщетно говорил, что даже и постарше кто-нибудь, дав обет добыть три пучка павлиньих перьев и помолившись о ниспослании их, а потом, увидев такие перья перед собой, мог точно так же подумать, что в этом — перст Божий. Одного только не мог отрицать благородный рыцарь, а именно того, что если бы не он, то копье Збышки ударилось бы в грудь меченосца. Куно же приказал принести себе панцирь, в котором он был тогда, и оказалось, что это был тонкий жестяной панцирь, употреблявшийся только в случаях торжественных, такой ломкий, что Збышко, особенно, если принять во внимание его необычайную силу, конечно, пробил бы этот панцирь насквозь и убил бы посла. После этого Збышко спросили, намерен ли он был убить меченосца; но он не хотел от этого отпереться. "Я ему кричал издали, — сказал он, — чтобы он выставил копье вперед, потому что живой он, конечно, не дал бы снять с себя шлем, но если бы и он издали закричал, что он посол, то я бы оставил его в покое".
Слова эти понравились рыцарям, которые из благожелательства к юноше в большом количестве сошлись на суд, и тотчас послышались голоса: "Верно. Почему же он не кричал?" Но лицо каштеляна осталось суровым и мрачным. Приказав всем молчать, он сам тоже молчал несколько времени, а потом устремил на Збышку испытующий взор и спросил:
— Можешь ли ты поклясться Страстями Господними, что не видел плаща и креста?
— Нет, — отвечал Збышко, — если бы я не видел креста, то подумал бы, что это наш рыцарь, а на нашего я бы не напал.