Страница 20 из 38
— Почему бы тебе не прилечь отдохнуть?
— Не указывай мне, что делать! — рыкнул Сами.
Он вставал поздно и тотчас уходил в кабак. В свое время отец мой вел себя также. Я же тяжко работала с рассвета и дотемна, чтобы в доме был хоть какой-то достаток. Наша маленькая любовь постепенно улетучивалась. Возвращаясь домой, он обращался ко мне на языке русинов — так, как обращаются к самой презренной служанке.
— Сами! — молила я.
— О чем ты говоришь? — глаза его отталкивали меня. Однажды ночью он обратился ко мне:
— Почему ты не приносишь мне водку? Она мне нужней, чем хлеб и картошка.
— Дождь на дворе.
— А мне необходима бутылка водки, и немедленно!
Глаза его выкатились из орбит, налились кровью. Я поняла, что это — не просто приступ гнева: злобное опьянение русинов овладело им. Я закуталась в пальто и вышла за бутылкой водки. В ту ночь он пел, проклинал евреев и русинов, и мне тоже досталось: он обозвал меня мерзавкой, место которой — на панели.
Мне стало страшно и я убежала от него.
Черновцы — большой город, улиц в нем — без конца. Я бродила по городу без всякой цели. Не раз собиралась я вернуться домой, но не было у меня сил вынести его взгляд. Хотя, напиваясь, он ни разу не поднял на меня руку, но слова, что срывались с его губ, хлестали меня, будто плетью.
Я ночевала в небольших корчмах, где хозяевами были евреи. Выхода не было, и мне снова пришлось продать одну из драгоценностей, подаренных мне Генни. Всякий раз, когда я собираюсь продать какую-либо из них, ужас охватывает меня. Эти дорогие украшения — всегда при мне, и расстаюсь я с ними с трудом.
В тот раз жребий пал на брошь, сделанную из тонких серебряных нитей, с голубым камнем посередине. От прикосновения к нему стыли пальцы. Нет у меня ненависти к евреям-торговцам, но торговцев драгоценностями я ненавижу. Я продала им драгоценности Генни за полцены. Я злилась на них, но на Сами не сердилась. Если бы случайно встретились мы на улице — я бы пошла к нему. Но Сами не попадался мне, пути наши не скрестились. Я ходила из лавки в лавку, стояла, как нищенка, у порога. Один из торговцев недружелюбно спросил:
— Откуда у тебя эта брошь, можно узнать?
— Я ее не украла, господин, — смело ответила я.
Пришла зима, и я сняла комнату в одной еврейской семье. Это было бедное, многодетное семейство, и комната моя — низкая, узкая, по сути — каморка. На мое счастье, каморка примыкала к хозяйской квартире и даже улавливала часть ее тепла. Я рада была снова оказаться в семье евреев, слышать их язык, их молитвы и тешиться мыслью, что вернулась домой.
В последние дни вижу я перед собой Розу. Она сильно постарела, волосы ее поредели, стали седыми, глубокая морщина пересекла лицо. Мне почему-то показалось, что это — след, оставленный ножом убийцы. Рана зарубцевалась, но глубокий шрам бросается в глаза. К моему удивлению, ей не надо было ни о чем рассказывать, она обо всем уже знала, и даже имя Сами произнесла. Всякий раз, как оказываюсь я на перепутье, — Роза возникает передо мной. Она всегда связана с самыми потаенными моими мыслями. В последний раз мы долго говорили, ее очень радовало, что я бегло говорю на идише, имена людей и названия мест произношу правильно.
Мою хозяйку зовут Перле. Она всякий раз удивляется моему идишу. Когда же я говорю, что идиш — приятный, благозвучный язык, на ее губах появляется улыбка, в которой — недоверие и подозрительность. Детей держат от меня подальше, и почти целый день я провожу в своей каморке — в размышлении и дреме.
С болью рассталась я с брошью. Деньги за нее я получила немалые, и, может, поэтому не смогла сдержать слез. Уплатила хозяйке за квартиру… Она глазам своим не поверила и, сильно смутившись, сказала:
— Ты — хорошая.
— Что же тут хорошего? — спросила я.
— До сих пор все меня обманывали, а ты заплатила мне вовремя.
По ночам я сижу на своей постели и записываю события прошедшего дня. Эту привычку я приобрела еще в те дни, когда жила у Розы. Мои близкие оставили меня, и теперь в целом мире нет у меня ничего, кроме этих записей. В них хранятся все мои раздумья. Записей у меня много, они довольно беспорядочны, некоторые из них уже трудно прочесть, но я продолжаю. Я пишу, даже если очень устаю, потому что мне иногда кажется, что я должна сохранить в памяти каждое лицо, каждую мелочь, чтобы в будущем можно было вернуться к этим записям и вспомнить все…
Тем временем я живу во власти страха. Я боюсь зимней тишины, и пьяниц, шатающихся по улицам, и полицейских, и скопления крестьян, сидящих в своих телегах и играющих в кости. Страх гнездится в каждой клеточке моего тела. Я вижу ясно, как на горизонте зарождается буря, и толпа набрасывается на дома V евреев. Я вспоминаю, как выглядели парни из нашего села, когда веселые и пьяные, возвращались они после грабежей. Я помню Василя, моего дружка, тихого, разумного парня, с которым мы вместе пасли скот. Я любила его за щедрость, за вежливость, за искренность. Много часов проводили мы вместе в лугах, а после того, как отец привел новую жену, я оставалась с Василем до поздней ночи. Темную ночь я предпочитала мачехе. Этот Василь, который обнимал и целовал меня с нежностью, который стеснялся попросить меня, чтобы я отдалась ему, этот милый Василь отправился зимой с товарищами поохотиться на евреев. И встретился ему пожилой еврей, которому поначалу удалось ускользнуть от него. Однако Василь не отступился, кинулся в погоню, настиг его, выместил на нем всю свою злобу. Но и на этом не успокоился и приволок его в село…
В пасхальные дни воздух в селе был насыщен каким-то не-осознанным возбуждением. Молодые вымещали свою злобу на евреях. И за это их ждала награда: пойманного еврея приходили вызволять. Уж если поймаешь еврея, то полный чемодан всякого добра тебе обеспечен.
Глава четырнадцатая
В феврале родился мой сын.
Роды не были тяжелыми. Повитуха, пожилая еврейка, сразу же сообщила мне, что с ребенком все в порядке и вес его соответствует норме. Боли были сильными, но я так волновалась, что почти не почувствовала их.
Наутро я сказала хозяйке дома, что собираюсь сделать ребенку обрезание и назвать его Биньямином. Хозяйка моя, женщина простая и прямодушная, торговавшая сладостями и семечками, была потрясена моими намерениями.
— Что это тебе взбрело на ум? Зачем причинять такой вред ребенку? Он будет страдать от этого всю свою жизнь.
— Я поклялась в сердце своем, — ответила я.
— Не могу я понять тебя, — заключила она.
У меня было много молока, и я кормила младенца утром, днем, вечером и ночью. Странно, но за все эти годы я не вспоминала о дочери, родившейся в Молдовице, но теперь, когда я кормила Биньямина, мне со всей отчетливостью вспомнилось ее личико. На мгновение дрожь пробежала по телу. Но воспоминание о горе, оказывается, тоже скоротечно. Я очень устала от родов и от кормления и всякий раз, когда младенец спал, я спала вместе с ним. Круг моих мыслей все сужался, сомневаюсь даже, думала ли я вообще о чем-либо.
— Где живет человек, который производит обрезание? — cлова сами слетели с моих губ.
— Зачем он тебе нужен? Зачем все это? — открытое лицо женщины говорило о честности и преданности вере.
— Я ему заплачу, — сказала я уж совсем глупо.
— Он — человек богобоязненный, и такой вещи не сделает, — произнесла хозяйка, опустив голову.
На следующее утро я села в поезд и поехала в деревню. Я думала, что в деревне не станут особенно пристально приглядываться ко мне, но вскоре убедилась в своей ошибке. Долгие часы проводила я то в одной, то в другой захудалой корчме, изо всех сил стараясь найти человека, который производит обрезание. Люди, встречавшиеся мне, пытались отговорить меня:
— Для чего тебе это? Человек должен беречь свою жизнь и жизнь своих детей.
Была у меня удивительная беседа с одной вдовой в какой-то маленькой придорожной харчевне. Эта женщина говорила со мной, как мать: